Александр Проханов - Господин Гексоген
Электричка стучала на стыках, шелестела в высоте искрящимся проводом. И было неясно, кто машинист. Кто сидит в головной кабине, сжимая штурвал. Усатый вождь в военном парадном кителе. Царь в золоченых ризах. Лихой узкоглазый бандит с монгольским желтым лицом. Пьяный веселый шут, горланящий шальную песню. Или кабина пуста, никто не стоит у штурвала. Дрожат циферблаты приборов, стрелка у красной отметки. И на стыке, в крутом вираже, электричка сойдет с колеи, оттолкнется от лопнувших рельсов и длинной дугой, сбрасывая желтую искру, уйдет в небеса.
Очнулся. Электричка остановилась в Сергиевом Посаде. Люди направились к выходу.
Городок был милый, бестолковый, нарядный, с нелепицей ухабов, горбинами холмов, с малеваньем вывесок, криком пышных, как пионы, торговок, ссорой малиновых от вина мужиков, с фиолетовыми, под стать своим баклажанам, кавказцами, с рябой остроклювой старухой, вцепившейся в сухую клюку, с галками, важно, как чучела, сидящими в желтых деревьях, с бетонной дорогой, по которой с горки на горку катились забавные экипажи. Белосельцев двигался по улочкам, среди домишек, напоминавших резные скворечни, мастерских, наполненных старыми замками и мотоциклами, закусочных, пахнущих жареным луком, среди пешеходов, собак, дуплистых деревьев, странным образом напоминавших друг друга. Радовался этой подмосковной провинции, словно нарисованной на клеенчатом коврике веселым, подвыпившим подмастерьем.
Осенние, напоенные солнцем деревья раздвинулись, и на горе, окруженная каменными стенами, разноцветная, голубая, цветочно-алая, словно лукошко с пасхальными яйцами, возникла Лавра. Сказочно-неземная, как райский небесный остров, опустившийся на лучах, окруженный прозрачным сиянием золотых кустистых крестов. Белосельцев издалека восхитился, поместил ее в свою распахнувшуюся, наполненную светлым вздохом грудь. Там, в глубине монастыря жил Преподобный Сергий, словно птица, свившая это гнездо посреди лесной осенней России. К этой невидимой тихой птице направил свои стопы Белосельцев, медленно подымаясь на холм.
Он приблизился к стенам, где толпилась, мельтешила торговля, подстерегавшая богомольцев, туристов, иностранных зевак, наплывавших под монастырские стены в стеклянных автобусах, дипломатических лимузинах и джипах. На лотках лежали потемнелые иконы из деревенских киотов, новописанные образа в латунных окладах, крестики, цепочки, ладанки, четки, пасхальные, выточенные из дерева, яйца, расписные матрешки, цветастые платки, к которым расторопные торговки подзывали прохожих.
Подходя к воротам, Белосельцев почувствовал, как трепетал у входа в монастырь прозрачный воздух и свет. Над воротами, бледная, голубая и розовая, светилась Троица. Голубые ангелы безмолвно запрещали, требуя от входящего им одним ведомого знака. Входящий осенял себя крестным знамением, троекратно, после каждого преклоняя голову, на которую ангелы набрасывали незримый покров. Человек преображался, становился воздушней, прозрачней.
Белосельцев, повторяя движения худощавой, в долгополой юбке женщины, осенил себя крестом. Почувствовал, как осыпался, опал с него поверхностный, разноперый слой переживаний, рассеянных мыслей, мерцающих ощущений, и душа вдруг выросла и заострилась, как бутон, в котором плотно, сочно стиснулись лепестки еще невидимого цветка.
«Господи, спаси и сохрани!» – повторил он сладкие слова, которые множество раз повторял в счастливые и худые минуты, в мгновения смертельной опасности, в ожидании взрыва и выстрела, в остром чувстве совершенного греха и проступка, в последние секунды между явью и сном, отпуская от себя прожитый день. «Спаси и помилуй»! – повторил он, чувствуя, как губам хорошо и сладостно от произносимых слов.
Местом, которое указал келейник иеромонаха, где должен был поджидать его Белосельцев, было подножие колокольни, стройно взлетающей вверх, ярус за ярусом, словно огромное, нежно-зеленое дерево с золотой вершиной. В колокольне, под самым солнцем, были часы. До встречи еще оставалось время. И пользуясь этим, Белосельцев обратился к Троицкому собору, в котором укрывалась рака Святого.
Белокаменный собор был цвета домотканого холста, с нежным узорным пояском, круглыми, как белые печеные хлебы, абсидами, одинокой золотой головой, делавшей его похожим на человека в шлеме, в белых, вольно спадавших одеждах. Это человекоподобное диво смотрело на него спокойными золотыми глазами. Он поклонился собору и вместе с ним золотоголовому в белых ризах существу, и невидимой усыпальнице Преподобного, и хранимой в соборе рублевской «Троице», и Андрею Рублеву, и Дмитрию Донскому, и бессчетным, как духи, богомольцам, прозрачно и невесомо, подобно птицам, парившим над кровлей собора. Перекрестился и ступил внутрь.
В соборе царил коричневый, бархатный сумрак, в котором глаза не сразу различали тусклые фрески на столпах и на стенах, едва окрашенные, потемнелые иконы, притихших вдоль стен богомольцев. Эта темнота и коричневый сумрак были таинственно-волшебные и чарующие, как сумрак праздничной новогодней ночи, с мерцаниями, тихими огнями, сладостными предчувствиями, детскими наивными ожиданиями чуда. Нечто серебряное, торжественное и ветвистое, окруженное лампадами, пылающими свечами, напоминало убранство новогодней елки. Располагалось в углу, у алтаря, источая чуть слышные волны тепла и прозрачного света. То была серебряная рака Святого, узорный ларец, в котором покоились нетленные мощи. Витые колонны с шатром были увешаны алыми, зелеными, золотыми лампадами, которые, словно тихие цветы, отражались в серебре. Смиренный монах перед ракой читал акафист Преподобному Сергию. Женский хор, невидимый, словно поднятый к высоким куполам, тонкими чистыми голосами сопровождал службу. Через храм к раке, как по извилистой тропке, тянулась вереница людей. Подходили под лампады, припадали губами к стопам и лицу Преподобного, отходили, растворясь в коричневой тьме. Белосельцев встал в отдалении и весь отдался терпеливому ожиданию, не смея торопить предстоящее чудо. Время тянулось, свивалось в повители, в серебряные завитки, в нити женских голосов, в рокочущие переливы монашеского чтения. И было сладко, и тревожно, и чудно, и душа, присмирев, не звала, не вопрошала, а терпеливо ждала, когда ее позовут и спросят, и она ответит, что любит.
Ему вдруг захотелось встать на колени. Тихонько, чтобы не заметили его побуждения, таясь в темноте, он опустился на прохладный каменный пол. И тут же почувствовал, как изменилось все вокруг. Он стал меньше стоящей рядом поникшей старухи, меньше костлявого бородатого старика в поношенном пиджаке, стал вровень с маленькой черноглазой девочкой, печально склонившей бледное личико. И это умаление было сладостным, слагало с него бремя гордыни, превосходства, неуемного дерзания. Он стал слабее, беззащитнее. Фрески на столпах, иконы в окладах взлетели ввысь, и в высоком куполе, где тонко горело оконце, обнаружился прекрасный и суровый лик, взиравший на него, преклонившего колени. Чувство приближения радости, медленно подступавшей благодати переполняло его. Боясь спугнуть это чувство, он был открыт для теплых, неслышных дуновений, которые вот-вот коснутся его лба и груди. Растворяя свое сердце, ожидая благодатной теплоты, он стал молиться. Бессловесно, ни о чем не прося, а лишь поминая ушедших, любимых и близких, одним поминанием желая им блага. Так, вызывая из прошлого их образы, он представил маму и бабушку, своего погибшего отца, дядюшек и тетушек, всю исчезнувшую далекую родню, бережно извлекая из сердца, помещая в сумрак храма, среди нарисованных ангелов, святых и пророков. Он вспомнил своих боевых товарищей, тех, которых потерял на войне и которые канули в водоворотах смутного времени. Вспомнил афганца Саида Исмаила, с которым летели в осажденный Кандагар.