Юрий Герман - Дорогой мой человек
И она своим тоненьким голосом стала читать про танки и пушки, про бронетранспортеры и самолеты, про трофейные снаряды и авиационные бомбы. А баба-Яга слушала и кивала носатой головой, и на стене землянки кивала ее тень — еще пострашнее, чем сама Ашхен Ованесовна.
— Чем вы там все время скрипите? — спросила она Володю.
— Тут пистолет валяется разобранный, я хочу его собрать. Ваш?
— Мой, — кивнула Ашхен. — Я его разобрала, а сложить обратно не могу. По-моему, там много лишнего.
— Вы думаете?
— Уверена.
Зинаида Михайловна дрогнувшим голосом прочитала про поворотный пункт в истории войны. И прочитала про то, что в огне Сталинградской битвы человечество увидело зарю победы над фашизмом. И еще про то, что немцы пишут: «Мы потеряли все же Сталинград, а не Бреславль или Кенигсберг».
— Дураки! — сказала Ашхен. — Самодовольные идиоты! Правда, Володя, Зиночка хорошо читает? Она раньше декламировала, когда была молоденькой, «Сумасшедший», кажется Апухтина, и это, знаете, «Сакья-Муни». Не слышали? Когда-нибудь Зиночка вам продекламирует!
И она показала, как Бакунина читает стихи. Для этого Ашхен Ованесовна слегка вытаращила свои черные глаза, перекосила рот, попятилась к стене и воскликнула:
Поздно, вошли, ворвались,
Стали стеной между нами,
В голову так и впились,
Колют своими листами…
— Лепестками! — подсказала Зинаида.
— Ха! — угрожающе зарычала Ашхен. — Ха!
Рвется вся грудь от тоски,
Боже, куда мне деваться?
Все васильки, васильки,
Как они смеют смеяться!
— СильнО? — спросила она у Володи.
— Что сильнО, то сильнО, — сказал Устименко. — Я даже напугался немного.
— Я бы могла играть Отелло, — патетически произнесла Ашхен, — если бы это, разумеется, была женская роль. И знаете, дорогой Владимир Афанасьевич; я очень люблю старую школу на сцене, когда театр — это настоящий театр, когда шипят, и хрипят, и визжат, и когда страшно и даже немного стыдно в зале. А так, этот там «сверчок на печи»…
Она махнула рукой.
Зинаида Михайловна не согласилась.
— Ну, не скажи, Ашхен, — проговорила она робко, — художники — это незабываемое. Все просто, как сама жизнь, и в то же время…
— Скучно, как сама жизнь! — воскликнула Ашхен. — Нет, нет, и не спорь со мной, Зинаида, это для идейных присяжных поверенных и для таких ангельчиков, как ты в юности. Искусство должно быть бурное, вот такое!
И, на Володину муку, она опять продекламировала:
— Уйди, — на мне лежит проклятия печать…
Я сын любви, я весь в мгновенной власти,
Мой властелин — порыв минутной страсти.
За миг я кровь отдам из трепетной груди…
За миг я буду лгать! Уйди!
Уйди!
— Вот и Палкину нравится! Понравилось, Евграф Романович?
— Чего ж тут нравиться, — угрюмо ответил Палкин, ставя подогретый чайник на стол. — Никакого даже смыслу нет, одно похабство… И как это вы, уже немолодые женщины…
Он всегда называл своих начальниц во множественном числе.
— Палкин хочет нас вовлечь в лоно церкви, — со вздохом сказала Ашхен. Или в сектанты. Вы, кажется, прыгун, Палкин?
А Володе она закричала:
— Мажьте масло гуще! Выше! Толще мажьте маслом, вы отвратительно выглядите, Владимир Афанасьевич, я этого не потерплю и даже нажалуюсь вашей тетечке. Вы же знаете, какая я кляузница…
Палкин подбросил дров в чугунную печку, багровое пламя на мгновение осветило его распутинскую бороду, кровавые губы, белые зубы, разбойничьи цыганские глаза. В длинной трубе засвистало, Зинаида Михайловна заговорила томно:
— Помню, в Ницце я как-то купила три белые розы. Удивительные там розы. И на могиле у Александра Ивановича Герцена…
— Вот ваш пистолет, — сказал Володя бабе-Яге. — В нем никаких лишних частей, Ашхен Ованесовна, нет. Только сами не разбирайте.
— Вы его зарядили?
— Зарядил.
— Тогда положите в кобуру, а кобуру на полочку над моим топчаном. Я не люблю трогать эти револьверы. И Зиночкин тоже осмотрите, у нее там, наверное, мыши вывелись, она к нему не прикасалась ни разу… Зиночка, сделай Владимиру Афанасьевичу бутерброд, он не умеет…
Напившись чаю с молоком, Ашхен Ованесовна скрутила себе огромную самокрутку, заправила ее в мундштук из плексигласа с резными орнаментами, выполненными военфельдшером Митяшиным на военно-медицинские темы, выпустила к низкому потолку целую тучу знаменитого «филичевского» дыму и вернулась к проблеме, с которой начался сегодняшний разговор, — о поведении врача в разных сложных жизненных передрягах.
— Решительность и еще раз решительность! — грозно шевельнув бровями, произнесла Ашхен Ованесовна. — Извольте, Володечка, казуистический случай со знаменитым педиатром Раухфусом: родители категорически воспретили делать трахеотомию ребенку. Раухфус приказал санитарам связать родителей и, конечно, спас ребенка. Идиот юрист, выступивший в петербургском юридическом обществе, квалифицировал поведение профессора Раухфуса как двойное преступление: лишение свободы родителей и нанесение дитяти телесного повреждения. Слышали что-либо подобное?
— Идиотов не сеют и не жнут, — сказал Устименко. — Я читал, что в нынешнем веке профессора парижского медицинского факультета возмущались фактами лечения сифилиса. Они утверждали, что «безнравственно давать в руки людям средство погружаться в разврат». Тут я не путаю, у меня память хорошая…
Он отвел в сторону ТТ Бакуниной и щелкнул бойком.
— Осторожнее! — попросила Ашхен. — Почему все мальчишки так любят играть в солдатиков?
— Так ведь сейчас война! — спокойно ответил Володя. — Вы забыли?
— А вы нахал! — сказала баба-Яга. И перешла на тему, которая вечно тревожила ее, — это она называла «диагностическим комфортом». Молодое поколение врачей, утверждала Ашхен, не умеет по-настоящему «инспектировать» больного, оно целиком полагается на лабораторные и инструментальные методы исследования, которые изнежили врачей, их органы чувств утратили необходимую остроту, зрение притупилось, обонянием они почти не пользуются…
— Да, да, разумеется, — кивнула Бакунина, тасуя карты перед пасьянсом. — Конечно. Профессор Бессер справедливо утверждал, что от больного натуральной оспой пахнет вспотевшим гусем.
— А откуда мне знать, как пахнет вспотевший гусь! — изумился Володя. Нас этому никто сроду не учил. И зачем…
Но обе старухи, как всегда, не дали ему сказать ни слова. Они же его воспитывали, они ему советовали, они его пичкали всем тем, о чем думали сами, что испытали и что пережили. Переглядываясь, как им казалось, загадочно, они обращались с ним, как Макаренко со своими правонарушителями, у них была какая-то методология воздействия на него, они считали его упрямцем, очень обидчивым, у них имелись к нему свои «подходы», немножко как к нервнобольному. И внезапно он понял: у них у обеих никогда не было детей — вот что! И тут, в этом Заполярье, они как бы нашли себе сына…