Эдуардо Мендоса - Город чудес
Похоже, он приготовился к долгим объяснениям, где и почему так засиделся, но вдруг замолк с открытым ртом и не произнес больше ни слова. Из кухни шел аромат поджаренного хлеба. Женщина поставила на стол деревянную подставку с разными колбасами и воткнутым в нее охотничьим ножом. Вид аппетитно пахнущей снеди вызвал у Онофре болезненный спазм в желудке, и он вспомнил, что не ел уже много часов.
– Налетай, – сказал ему Жоан, правильно истолковав голодное выражение его лица. – Будь как дома.
Онофре вдруг ощутил страстное желание, чтобы именно так оно и было, и мысленно спросил себя: «А смогу ли я и вправду хорошо себя чувствовать в этом доме?» После стольких лет борьбы ему казалось, будто он вернулся к исходной точке своего жизненного пути, – он так и заявил об этом брату. Женщина вынесла из кухни поднос, полный поджаренного хлеба, потом глиняный столовый прибор с масленкой, уксусницей, перечницей, солонкой и несколькими зубчиками чеснока, напоследок принесла бутылку красного вина и два стакана. Вино оживило Жоана, придало ему заряд бодрости и пробудило такое красноречие, какого раньше Онофре за ним не замечал. Они закончили завтракать почти в полдень. У Онофре от усталости слипались глаза. Брат сказал, что он может занять одну из комнат, и все трое поняли: Онофре задержится здесь на неопределенное время, хотя об этом не было сказано ни слова. Выделенная ему комната была той самой, на которую указала женщина, когда он спросил ее, живет ли она в этом доме. Странное совпадение не давало ему покоя и потом будоражило его мысли даже во сне. В комнате стоял грубый старый комод, и он сразу его узнал: это был комод матери, где она хранила белье. Он хотел открыть один из ящиков, но не осмелился, опасаясь, что его могут услышать из коридора. Простыни пахли мылом.
В последующие за приездом дни Онофре Боувила бездумно жил в свое удовольствие: спал и ел, когда хотел, совершал долгие прогулки по полям, разговаривал с людьми или уединялся. Никто его не трогал, хотя присутствие в деревне такой знаменитой личности ни для кого не было секретом с того самого дня, как он переступил порог дома своего брата. Все знали: много лет назад он уехал отсюда в Барселону и нажил там несметные богатства, но даже это не вызывало особенного любопытства. В большей или меньшей степени о нем были наслышаны все; многие еще помнили Жоана Боувилу, отца братьев, помнили о его поездке на Кубу и о том, как он вернулся, изображая из себя владельца большого состояния, которого не существовало и в помине, поэтому не было причины думать, что такая же история не может повториться с его сыном. Так говорили люди в деревне. Эти сомнения были Онофре на руку – более того, он их подпитывал. Впрочем, он не был до конца уверен, так ли уж неправы люди, говоря о его возможной материальной несостоятельности: в глубине души он имел сильные подозрения насчет Эфрена Кастелса и своего тестя – они без зазрения совести могли воспользоваться его отсутствием, чтобы обобрать его до нитки; не исключено, что у дона Умберта Фиги-и-Мореры может возникнуть искушение подделать документы точно так же, как он это сделал в свое время и по его наущению с контрактами генерала Осорио, экс-губернатора острова Лусон. Онофре подходил к этому вопросу философски: «Тогда был его черед, а теперь пришел мой». Брат, слыша подобные рассуждения, недобро на него поглядывал.
– Столько лет работы, и ради чего? – спрашивал он.
– Ну, – отвечал Онофре, – если бы я был подметальщиком или попрошайкой, я бы работал не меньше.
Только сейчас он начал понимать подлинный характер того жестокого общества, в котором совсем недавно вращался с напускной непринужденностью, но с подлинным осознанием своего могущества. На смену наивному цинизму юношеских лет пришел пессимизм зрелости, и он ужаснулся открывшейся ему безысходности.
– Ты всегда был дураком, – говорил ему брат в моменты душевной усталости и тревоги, – и пришло время, когда я могу сказать тебе об этом в лицо.
Подобные неожиданные проявления ненависти, как правило, оставляли его равнодушным, зато чрезвычайно занимали, казалось бы, пустяковые детали: потухшая печка в углу, игра света в прямоугольнике неба над внутренним двориком, когда его закрывала туча, шум шагов на улице, запах горевших в очаге поленьев, далекий лай собак… Иногда философская невозмутимость, которой он порой бравировал, уступала место вспышкам гнева: тогда он набрасывался на брата с оскорблениями. Об этих срывах Жоан почти не догадывался: он был алкоголиком и находился в относительно трезвом состоянии только два или три часа в день. В этот промежуток времени он с наглой хитростью и без малейших проблесков совести заправлял делами в муниципалитете. Люди в деревне давно к этому привыкли и смирились с таким положением вещей; в бесчестном поведении своего алькальда они видели издержки прогресса и старались, чтобы они их затрагивали как можно меньше. Жоан Боувила никогда не пытался извлечь из своего поста ничего другого, кроме возможности бездельничать, но даже такая маленькая община и та дала ему шанс, который превзошел все его скромные притязания, поставив во главе самой активной части обитателей деревни. Элита, вопреки ожиданиям Онофре, оказалась довольно многочисленной: священник, врач, ветеринар, аптекарь, учитель и владельцы продуктового магазина и таверны. С тех пор как Онофре уехал, селение сильно разрослось. Деревенская верхушка хорошо знала, кем он был, и каждый пытался завоевать его расположение; они обволакивали Онофре низкопробной лестью и позволяли ему в открытую выражать свое к ним презрение. Не было вечера, чтобы в дом не заявился с визитом кто-нибудь из этих жуликов мелкого пошиба. Молоденькому священнику, туповатому, алчному и лицемерному, эти визиты доставляли неимоверные страдания. Дело в том, что он с церковной кафедры постоянно клеймил позором женщину, жившую с Жоаном, а теперь из-за присутствия Онофре ему не только приходилось бывать в доме алькальда, но и проявлять в отношении женщины знаки вежливости. Онофре с братом вовсю над ним потешались.
– Видите ли, Мосен, – говорил ему Онофре, – я очень внимательно изучал Евангелие, но ни в одном месте не прочитал, чтобы Иисус Христос трудился ради куска хлеба. Чему он тогда может нас научить?
Слыша такую хулу, молоденький священник бледнел, кусал губы, опускал глаза и вынашивал в душе беспощадную месть. Онофре, без труда читавший его мысли, едва сдерживал смех. Все прочие в отношении него проявляли куда большую расторопность. Аптекарь и ветеринар были заядлыми охотниками. Они сообща владели несколькими борзыми и другими породистыми собаками и имели с полдюжины охотничьих ружей, поэтому время от времени приглашали Онофре и Жоана сопровождать их в походах. Но так как Жоан всякий день находился под хмельком, охотиться с ним было опасно. Владелец продуктового магазина пытался завоевать расположение Онофре прессой. Он еженедельно получал газеты, которые доставляли теперь из Бассоры в фургоне. По ним Онофре Боувила следил за политическими событиями, вызвавшими его бегство из Барселоны. В газетах в основном перепечатывались статьи из других изданий; новости доходили с опозданием и часто оказывались недостоверными. Похоже, это нисколько не смущало читателей. К тому же политика была в газетах на втором плане – предпочтение отдавалось местным новостям и всяким более банальным происшествиям. Подобный подход к оценке событий сначала выводил Онофре из себя; тем не менее через какое-то время он в корне изменил свое мнение: возможно, смещение приоритетов не было таким уж бессмысленным, как казалось на первый взгляд. Ведь и у него самого коренным образом изменилось видение жизни: то, что еще недавно мнилось ему крайне важным, сейчас выглядело пустым и вздорным. Онофре раздумывал над этим в моменты душевного равновесия, когда ему удавалось избежать встреч с докучавшими ему своими приставаниями деревенскими бездельниками и он прятался в укромных местечках, знакомых ему с детства. Многие из этих тайных убежищ уже не существовали, другие, может, и сохранились, но он их не находил, а третьи затерялись в таких местах, куда в его лета уже трудно было добраться. Те же, которые он находил и которые в детстве рисовались заколдованными замками, полными опасностей и чудес, на поверку оказывались тусклыми и жалкими. С высоты своего возраста Онофре видел их такими, какими они были в реальности, и вместо того, чтобы растрогаться, впадал в отчаяние и тоску. Одна только речушка не вызывала в нем разочарования и сберегла всю прелесть детских воспоминаний. После возвращения отца с Кубы они вместе ходили на речку почти каждый день. А теперь он ходил туда один, садился на камень, смотрел, как мимо бежит вода, как прыгает в ней форель, и слушал ее хрустальное журчание, похожее на говор живого существа. Противоположный берег сплошь зарос кустарником, и по утрам женщины развешивали на нем простыни для просушки. На фоне темных зарослей они сверкали такой белизной, что слепили глаза. Он поднимался и полной грудью вдыхал пьянящий аромат полей. В городе запахи, подобно людям, агрессивны и строго классифицированы – самые забористые, например вонь фабричных выбросов или благоухание дамских духов, перебивают все остальные. В деревне, наоборот, разнообразные запахи смешиваются между собой, создавая устойчивый аромат, который наполняет воздух и становится его частью, поэтому вдыхать аромат и дышать означает одно и то же. На дороге, спускавшейся к речушке, уже попадались сухие листья, под деревьями вырастали грибы всех цветов и форм. Стояла осень. Онофре полностью отдавался ощущению, навеянному далекими воспоминаниями; они, словно птицы в полете, пронзали его сознание черными скрещивающимися стрелами. Но стоило ему попытаться упорядочить этот хаотичный полет, как его окутывала вязкая мгла; на него нападало оцепенение, возвращавшее к исходной точке бытия, и перед ним возникали фигуры отца и матери. Они тянули к нему руки, чтобы увести за собой туда, где светилась яркая неподвижная точка, казавшаяся ему реальной, но недостижимой целью, поскольку он никак не мог уцепиться за руки родителей. В одном из ящиков комода той комнаты, которую ему выделили в доме брата, он нашел шаль матери, связанную из грубой деревенской шерсти, – она набрасывала ее на плечи как раз в это время года, когда наступали коварные осенние холода. Шерсть свалялась и пахла пылью и сыростью. Когда Онофре посещали похожие на галлюцинации воспоминания, он вытаскивал шаль из комода, садился в кресло и клал ее себе на колени. Так, неподвижно, он мог сидеть долгие часы, рассеянно поглаживая шершавую шерстяную поверхность. Его одолевали думы: а если бы в тот роковой день вместо того, чтобы искать приключений в городе, он выбрал спокойную зажиточную жизнь в деревне? Тогда сейчас он наслаждался бы нежностью и любовью в окружении близких ему людей. У него не было угрызений совести по поводу совершенного им зла; его мучила мысль, что он подчинился зову самых дорогих воспоминаний и очутился, пусть ненадолго, в их власти. Было попрано его самолюбие, и оттого запоздалая боль казалась еще сильней.