Анатолий Тосс - Американская история
— Марк, — сказала я, — хорошо, я согласна поработать еще. Давай ты мне объяснишь свой подход, и я постараюсь над ним поработать.
Он, не отрывая расплющенной щеки от ладони, посмотрел на меня все с той же стальной, но равнодушной пронзительностью, как будто я несколько часов назад не послала его, хоть и не в произнесенное явно, но понятно ведь, что в вполне конкретное место.
— Отлично, — произнес он медленно, хотя голос его не предвещал ничего отличного, — хочешь сейчас? — спросил он.
— Зачем откладывать? — я пожала плечами. — Когда скажешь.
— Тогда давай сядем к столу.
И он стремительно поднялся с дивана, проявляя при этом непривычную для своего бессонного тела резвость.
Теперь говорил он, не спеша, периодически заглядывая в мои глаза, как бы проверяя, согласна ли я с ним. Он не критиковал моего открытия вообще, он только остановился на одном его аспекте и обсуждал, вернее, обсасывал его, впрочем никак не продвигая. По его мнению, этот малюсенький кусочек, который для меня не отличался от десятков таких же и на который я не обратила бы никакого внимания, и был самым ценным в моей работе.
Я никак не могла понять; почему именно он, чем он так примечателен? Но я настроила себя на послушание, и моя нестихшая злость теперь была направлена внутрь, а не наружу. А потому я снова и снова уговаривала себя, молила, почти до гипнотической завороженности: ну сделай, как он хочет, как ему нравится, ну что тебе, жалко, что ли?
Мы договорились, что я поработаю отдельно над этим выделенным Марком и вытащенным пинцетиком (так как паль
цами не подхватить) маленьким вопросиком, и я начала собирать тетрадки и хотела снять плакаты, но Марк остановил меня.
— Пусть висят, — сказал он, — все лучше, чем мои морды.
И хотя я удивилась, чего это он вдруг по мордам прошелся, но согласилась: пусть висят.
В качестве компенсации за свою гуттаперчевую гибкость, или, лучше скажем, дипломатическую мудрость, я потребовала отмены следующего обсуждение, которое было назначено на этой же неделе. И хотя я не верила в успех своего нахального требования, Марк неожиданно легко отступил.
Я сидела в библиотеке все эти проклятые дни и ковырялась в своих записях, листая учебники и иногда в отчаянии роняя голову на стол, прикрыв рукой лицо, и особенно глаза, чтобы избежать утомительного электрического света, казалось, проникающего через глазные отверстия в череп, в самый центр мозга, злодействуя там своими искусственными световым разрядами.
Может быть, надеялась я, мой мозг работает именно таким причудливым образом, и все озарения случаются со мной в забытьи, в полудреме. Я с надеждой ждала, когда в раскаленном, вывернутом воображении снова появится злой тролль с загадочной улыбкой и недовольным голосом опять проговорит что-то заветное. Но ни тролль, ни какой другой урод не появлялись, и я поднимала тяжелую голову и, подставляя красные глаза под синтетические лучи света, набирала побольше воздуха в грудь и выдыхала с шумом, как, я видела однажды, делают штангисты перед подходом к весу.
Где-то на четвертый день я вдруг подумала с удивлением, что Марк, похоже, был не так уж не прав, и эта сама по себе мятежная мысль, вошедшая в меня со странным спокойствием, не показалась такой уж мятежной. Что-то вдруг начало вырисовываться, смутное, неясное, но я уже чувствовала, где находится продолжение, и знала, что найду его.
Я действительно нашла его, красивое и выразительно эффектное, и снова начала строчить в тетради и записывать убегающие, растекающиеся мысли, и у меня оставалось еще два дня на то, чтобы все систематизировать, снова сделать выводы и заключения и снова нарисовать плакаты.
Этот новый подход не был таким неожиданным, как тот, предыдущий, потому что был в отличие от первого создан не мистическим просветлением, мгновенной вспышкой, озарением, а скорее, хоть и непредвиденным, но результатом методичной, пусть и не очень равномерной, работы.
Я теперь уже совсем не бывала дома, уходя по привычке рано и возвращаясь почти под утро. Такси начинало проедать в моем бюджете значительную дырку, но я не успевала штопать дыры в самой себе, так что чего там было беспокоиться о бюджете.
С Марком я почти не виделась и совсем не разговаривала, а когда все же приходилось, один вид его поднимал во мне уже знакомую яростную злость, так до конца и не затихшую.
Я, казалось, ненавидела все вокруг, начиная с себя, — и эту квартиру, где мне приходилось ночевать, и библиотеку с ее интеллигентными ненавязчивыми шорохами, и, конечно же, электрический свет, потому что другого не видела, и свою работу в целом, и каждую отдельную часть ее, и свои записи, и свой почерк, и свое неумолимое продвижение.
Ненависть эта, впрочем, почему-то не мешала, а продуктивно сжилась со мной. И каждый раз, когда я совершала очередной шажок, я знала, что теперь уже сама корчу отчаянно зверскую рожу и напрягаю отяжелевшую кисть руки, как будто раздавливая какое-то зловредное насекомое, мстительно и кровожадно думая: еще один.
Эта злость, даже не злость — ярость, желание все истребить вокруг себя особенно навалилось на меня во время следующего обсуждения, во время которого Марк слушал меня так же лениво и равнодушно, как и в прошлый раз, но хотя бы не перебил на середине хамским: «Ну, ладно, хватит, я все понял».
Впрочем, я уже знала, вернее, предчувствовала, что он опять что-нибудь зарубит, чем-нибудь останется недовольным, что он опять все перевернет с ног на голову. А потому я во время своего доклада оставалась сдержанна в словах и эмоциях, оберегая от Марка свои нервы.
Так все и получилось.
Когда я закончила, он опять задал несколько вопросов, и звучали они настолько безразлично, что, казалось, задает он их не потому, что его интересуют ответы, а так, скорее, для проформы, просто потому, что они ритуально предполагались. Но я не заводилась, казалось, все мои эмоции и переживания слились с моей злостью, и там, предоставленные самим себе, никем никак не контролируемые, бурлили, и извергались, и боролись, и ненавидели друг друга, как и полагается эмоциям и переживаниям. При этом они не пытались выплеснуться наружу, видимо, злость подавляла их бесполезное кипение, и они, отгороженные от внешнего мира, не мешали мне ни мыслить, ни наблюдать, ни оценивать.
Марк, выслушал меня, затем равнодушно одобрил, сказав, что новый подход лучше, чем предыдущий, но что в результате я опять оказалась на ложном пути, хотя движение вперед ощутимо и вообще неплохо.
Эта вялая похвала вялого человека, только и делающего, что читающего детские книжки, к тому же высказанная в покровительном тоне, пренебрежительно свысока, опять взбесила меня. Но бешенство мое сразу ушло внутрь, и растеклось, и распалось в и без того брызжущем фейерверке растворившихся в злости чувств.