Андрей Дмитриев - Крестьянин и тинейджер (сборник)
Сойдя на хновской автостанции, Панюков пошел куда глаза глядят.
Там, где Архангельская спускается к причалу, глаза и выглядели Санюшку.
Саня сидела на краю причала, на скамье, и глядела на разбухший, черный, весь в разводах, лед, гудящий и скрежещущий под ветром так, как если бы гудел и скрежетал какой-нибудь огромный треснувший колокол.
Панюков приблизился к причалу, поднялся на него и сказал: «Христос воскрес».
Санюшка дико посмотрела на него. В глазах ее были слезы. Панюков испугался: «Да ладно плакать-то; чего ты плачешь?» — «Это не я, — сухо ответила Санюшка, — это ветер очень сильный». Она отвела глаза в сторону, встала со скамьи и быстро пошла прочь.
Стоя столбом посреди причала, Панюков глядел, как Саня сворачивает с Архангельской в переулок Клары Цеткин. И он вдруг понял, что она, как только лишь исчезнет за углом, исчезнет навсегда, и что он больше никогда ее не встретит, кроме как случайно, как совсем чужой, и не увидит, разве что издалека. И он пустился догонять ее. Свернул на Цеткин и вновь увидел ее узкую, уже сутуловатую спину. Она услышала его шаги, встала и обернулась. Подождала, когда он подойдет поближе, и спросила: «Ты тут что? Чего тебе?».
«Как это что? — глуповато улыбаясь, отозвался Панюков. — Ты позвала, и я — вот я».
«Я позвала? зачем? — сердито изумилась Саня. — Когда это я тебя звала?»
«Зачем — не знаю и хочу спросить», — ответил Панюков и, глаз не поднимая, глядя себе под ноги, напомнил ей, как она приходила к нему в сон и поманила его там, ни слова ему не сказав.
«Что-то не помню», — недоверчиво сказала Саня, и Панюков приободрился, расслышав в ее голосе не только недовольство и враждебность, не только настороженность, но и еле уловимый интерес. Он чувствовал, что замолкать нельзя ни на мгновенье: тут надо говорить и говорить, пока она сама не перебьет его — и он заговорил, сразу начав с того, как он подозревал ветеринара, как покупал в Пытавине ей сумочку, и чуть ту сумочку не утопил, когда увидел их с ветеринаром.
Санюшка слушала его, чуть опустив голову, словно набычившись… Когда же он дошел до главного — о том, как поспешить решил, чтобы она была его (упомянуть о Вове и его советах — постеснялся), она перебила его. Спросила, морща лоб: «А что, поговорить было нельзя?».
«Поговорить?» — не понял поначалу Панюков и растерялся.
«Ну да, ты, если уж меня подозревал и мучился — мог же со мной поговорить», — сказала Санюшка и медленно, уже не убегая от него, пошла назад, к Архангельской. Он осторожно шел поодаль от нее, не отставая и не приближаясь. Так и вернулись на причал.
Там сели на скамью: Санюшка — где и раньше сидела, с краю, над самым льдом, а Панюков — с другого краю. Ветер утих немного, и не гудел уже, но словно бы стонал, вздыхал, иногда охая и ноя на сломах льда и в полыньях. Солнце сильно грело, и Панюков повел плечами, чтобы заставить свою рубашку, пропитанную потом, отлипнуть от спины.
Пришел его черед спросить: «А ты тут что?».
Саня сказала, что ветеринар («мой этот», — так она с небрежностью сказала, сильно ободрив Панюкова) пять дней как пьет и спит, и в это утро, вспомнив о Пасхе, она заперла ветеринара в доме. Решила вдруг поехать в Хнов и навестить своих подруг по техникуму, какие еще в Хнове оставались. Кого сумела повидать, тем, с их мужьями и детьми, сейчас не до нее, хотя и были рады. С одной, с другою выпила по рюмочке, съела по кусочку кулича, двумя-тремя словами перекинулась да и пошла гулять по Хнову просто так.
«Вот и все», — сказала Саня и посмотрела искоса на Панюкова со своего края скамьи.
«Я и подумал, что ты здесь», — подхватил он разговор и рассказал почти во всех подробностях, как он, поверив ей во сне, отправился в Селихново и никого там не застал, как поискал ее на кладбище в Корыткине, как ждал ее со службы у крыльца церкви в Пытавине…
«Ты свою маму навестил?» — вдруг перебила Саня.
«Нет, маму я не навестил, — ответил Панюков, — я навещу ее потом, когда я буду там один и никакой толпы народа с сумками».
Он выговорил это без смущения: он вправду думал так, пока автобус вез его в Хнов из Пытавина; в автобусе он, не теряя мысль о Санюшке, говорил матери: «Ты не сердись и погоди, я скоро буду у тебя, попозже чуть, когда я буду там совсем один».
«Ты извини, что я тебя спросила; просто ты много мне о ней рассказывал», — пояснила Саня.
«А где твои? — спросил ее Панюков, — я что-то никогда тебя о них не спрашивал».
«Мои-то живы, — ответила Саня, — мать, как была, так и осталась в Дно, под Псковом, я ведь оттуда — ты не знал?.. Отец — не знаю, где-то в Брянской области».
Саня встала со скамьи, и это означало: пора идти к автобусу.
Панюков шел вместе с нею, но поодаль. Шли по Архангельской, потом по Опаленной юности, на Авиационной Саня наконец насмешливо спросила: «Чего ты там идешь и ближе не подходишь? Боишься?».
«Да неудобно мне, — честно ответил Панюков. — Тут праздник и ты чистая, а я давно чего-то не был в бане».
«Да? а чего так?» — равнодушно отозвалась Саня.
«У моей печка развалилась, и я моюсь у Сумеевой, а тут дорогу развезло, и мне до Котиц не дойти пока; так грязный и хожу».
«Да? ну и что?» — сказала Саня, но не подозвала его, и Панюков весь путь до автостанции прошел, держась не ближе от нее, чем в десяти шагах.
В автобусе, однако, сели рядом.
«Как там твой друг? — спросила Саня. — Его, кажется, Вовой звали?»
«Вова в Москве, — ответил Панюков, — шесть лет уже, нет, больше, как туда уехал. Живет там где-то и не пишет, будто я мертвый. А я не мертвый».
Саня подумала и согласилась: «Да, ты не мертвый».
Автобус подъезжал к Сагачам, Панюкову пора было выходить. Он было передумал и собрался проводить Саню до Селихнова, но Саня не позволила. Зато сказала на прощание: «Увидимся еще», — и весь остаток дня, потом почти всю ночь без сна Панюков удерживал в себе ее лицо, не ласковое, но и не злое, вроде как заспанное; к рассвету оно начало куда-то течь, колеблясь и на месте оставаясь, будто озеро, пока совсем не расплескалось золотыми брызгами; потом они потухли, словно искры, и Панюков уснул.
На другой день, уже распутицы не испугавшись, он отправился мыться в Котицы. Измучился в дороге, вымок весь, но до Сумеевой дошел. Сам протопил баню; парился в ней до обморока; мочалкой тер себя, распаренного, до скрипа и до красноты. Домой шел в сумерках, веселый и распахнутый, дыша во всю грудь, пусть и проваливаясь, что ни шаг, в слоистый жидкий снег, настойчиво и остро пахнущий полузабытой мякотью арбузов — в Селихново их привозили много лет назад из-под далекой Астрахани смуглые и хмурые цыгане, или те вечно сонные, а как проснутся, то крикливые мужчины в пыльных пиджаках были и вовсе не цыгане, — как бы то ни было, но еще и не дойдя до Сагачей Панюков продрог и запахнулся. Дома лег спать без ужина. Посреди ночи пробудился от ломоты в костях и от наждачной суши во рту и в горле. Заставил себя встать, вскипятил и выпил молока. Еле доковылял до кровати и провалился, как в колодец, в студеный сон.
Знобило в том колодце, всего ломало, и свет туда не проникал, но доносился сверху долгий и натужный рев, как если б над колодцем кружил военный реактивный самолет; вдруг рев пропал, и свет стал падать каплями, потом и целыми охапками в колодец, и из охапок света в глаза Панюкову заглядывали лица: одно — чужое, как у цыгана, хмурое, и с золотым клыком во рту, другое вроде и знакомое, и даже запах был знаком, но чье, он как ни силился, так и не смог понять… Потом в колодце стало горячо, так горячо, будто вода в нем закипела, стены колодца сразу запотели, стали липкими — и Панюков проснулся на своей кровати в жару, в поту, в духоте.
Ныл огонь в печи. Пахло жареной картошкой. Стук часов немного отдавался болью в ухе. Панюков, не шевельнувшись, огляделся. За столом сидела Санюшка и читала отрывной календарь, не отрывая по прочтении его страницы, но тихо их переворачивая. Панюков долго на нее глядел, потом стыдливо завздыхал.
Она обернулась и сказала: «Новый электрик — его Рашит зовут — приезжал к тебе деньги взять за свет. А ты тут больной, без памяти, и корова ревет. Рашит — обратно на автобус и сразу к фельдшеру. Тот на Грудинкине, то есть с Грудинкиным на мотоцикле — сразу сюда. Вколол тебе уколы разные, поставил банки, а ты и не заметил, ты совсем без памяти… Потом этот Грудинкин уже меня сюда привез: корова-то ревет не доенная, доить-то ее некому совсем. — Саня немного помолчала, уставясь в календарь, потом сказала: — Хороший мотоцикл у Грудинкина, и ничего, что старый. Рашит хочет его у него купить».
«Я это знаю», — тихо и счастливо отозвался Панюков.
Он задремал, а как проснулся, Сани не было. Он не расстроился — знал, что вернется обязательно, а то корова снова заревет, и точно: Саня вечером вернулась, подоила и, слова не сказав, побежала на автобус. Утром приехала опять, но Панюков, как ни был слаб, упрямо сам доил, а Саня лишь стояла рядом, за его спиной и наблюдала молча, как он доит.