Тюрьма - Светов Феликс
И когда из камеры выводили, будто кто сказал мне — куда, ни тени сожаления. А ведь привык, сжился: Арий, Саня, Мурат-Гера, да и Матвей — персонаж, не забудешь. А уходил легко. Или верно, излечился от старой хвори?
«Куда ты меня на сей раз, а, Федя?»
«Куда-куда, не скумекаешь?.. На больничку.»
«Да ты что! На больничку попасть, носом землю роют?»
«За тебя вырыли.»
«Как понять, Федя?»…
Спустил вниз, на оборку — и в отстойник.
«На пять минут,— говорит,— перетолчешься.»
Пяти минут мне хватило, нагляделся. Пожилые мужики, усталые — выработанные. Как лошади, их только на бойню, да и дойдут ли своими ногами? Я не сразу врубился — кто такие? Гляжу, на одном зимняя шапка с полосой, на другом телогрейка тигровая… Полосатые!
«На особняк, мужики?» — спрашиваю.
«Ну. А ты куда?»
«Сам не знаю. Вроде, на больничку.»
«Что за статья?»
Объясняю.
«Что ж тебя к нам? Такого не бывает.»
«На пять минут, сказано.»
«Звона, пять минут! Мыло у тебя есть?»
«Есть.»
«Давай ребятам, нам все сгодится, посылок не будет.»
Полез в мешок, достал мыло.
«А теплое есть что?»
«А что тебе?»
«Да нам все надо! Лишним не будет…»
Вытащил теплые подштанники, рубаху…
«Вы не из двести восемнадцатой?» — спрашиваю.
«Месяц назад оттуда.»
«Ария зиали?»
«А ты его видал?»
«Сейчас от него. На спецу, на пятом этаже…»
«Сльшь, ребята, живой Арий! Как он там?..»
Рассказал.
«Отдайте рубаху,— говорит один,— самому сгодится.»
«Не надо, подгонят: Еще суда не было, пока уйду…»
И тут Федя открыл дверь…
«Держитесь, мужики!..»
Эх, как их перекрутила ржавая мясорубка!.. Мимо по больничному коридору шествуют чучела-не чучела, смех да и только — да ведь и я такой же! Халаты без завязок-пуговиц, голые ноги; веселые, горластые…
Федя уже рядом со мной.
— Ты вот что… Тут тебе не гоже стоять. Пока определят, посиди-ка ты…
Открыл черную дверь.
— Заходи.
— А в чем проблема, Федя?
— Хату подбирают. Посолидней, посмирней — сечешь?
— С самого утра, как тебя увидел, ничего не пойму.
— Подкормить тебя надо, дура! Шевели мозгом…
— Кто ж подбирает?
Он закрыл дверь, а я стою, двинуться боюсь.
Камера небольшая… Палата! Свет потушен, а с в е т л о ! Нет «ресничек» — решетка, намордник не доходит до краев, солнце брызжет в зазоры; одноэтажные шконки— кровати! Против чистенького сортира непонятное сооружение: высокий столик, а над ним…
И тут я понимаю к у д а он меня запихнул. Над столиком кукла — целулоидная, ярко оранжевая, раскорячила пухлые ножки, растопырила ручки, покачивается на веревочке… «Мамочки»!… Вон я у кого в гостях!..
Дверь открывается. Федя.
— Курить нету? — спрашивает.
— Откуда? Мало меня учили, как завел к фельдшерице, — все отобрала, голым пустила…
— Держи,— протягивает мятую пачку «дымка», четыре-пять сигареток.— И спичек нет?.. Покури у окна. Жди…
У фельдшерицы я оказался полным лохом, а сколько наслушался, учили, предупреждали… Все, говорит, снимай, вот тебе трусы, майка, чтоб своего — ничего. Тапочки оставь. — У меня нету. — Тогда в сапогах. Мыло возьми. — А штаны — как же я пойду? — Так и пойдешь, молча. И чтоб табаку — ни крошки. Найдут сигарету — в карцер… И снова я упустил карцер.
В такой бы камере, думаю, оттянуть три года. Годик, пусть месяц — да хоть бы три дня! Подхожу к окну. В зазоре между стеной и намордником— двор… Дерево! Зеленое, разлапистое, шумит — воздух, ветер, запахло травой, листьями! После смрада, потного отстойника, в котором сейчас ждут этапа мои полосатые братья…
Ветер швырнул ,раму, зазвенели стекла враз потемнело, загремело — и хлынуло потоком. Гроза, дождь! Стучит в намордник, заливает подоконник, высунулся к самой решке, ловлю губами, открытой под халатом грудью… Господи — за что?.. Благодарю Тебя, Господи!
— Дождался! Поговорить с человеком!.. П о го в о р и т ь ! Наговорился с ворьем, хапугами, бандитами… Ты не подумай, парень, я и сам такой — вор, хапуга, но я — ч е л о в е к . Ты, вижу, можешь понять.
— За что ж ты Осю-то Морозова, Андрей Николаич? Или он не человек?
— Человек. И ты, Зураб, мы с тобой оба люди. А за что мы сидим, ответь? За дело! А теперь об этом парне сообрази? Человек о Боге заговорил, о нас сирых-убогих вспомнил, о нашем житье-бытье. А его куда? За решетку! Кто виноват? Не мы с тобой, не Ося-добрая душа — два уха и оба глухие? Спишут с нас, забудут? Нет, малый, нам и его повесят, не отмажешься. Мы за него виноваты, наша власть, народная. Голосуем — поддерживаем, не голосуем, тоже поддерживаем. Или ты против голосовал? Мало того, мы эту поганую власть и тем поддерживаем, что обворовываем! Считаем законной! Кабы не законная, разве я б у нее воровал?
— Экий вы парадоксалист, Андрей Николаич,— говорю я.
— А что — не верно? Или думаешь, у меня — да у кого ни возьми, последним надо быть!— поднялась бы рука на того, кто вне ихнего жлобского закона? Да не в жизнь! Сам бы придавил, если б кто, скажем, в церковь залез или в твоих, к примеру, рукописях стал копаться. А из ихнего кармана, который они з а к о н н о народным добром набивают — чего не взять? Свое?..
Тоже персонаж, думаю. Лицо бледное, отечное. Ноги, как бревна, он их руками со шконки на пол, с полу — на шконку, а внутри клокочет…
— Давай, Андрей Николаич, открой свою программу переустройства нашего свободного общества в еще более лучшее,— подзуживает Зураб.
Зураб — здоровенный татарин, страховидный, бритая голова, лопоухий с приплюснутым носом, веселые глазки посверкивают.
— Могу и программу… Но разве они хоть кого послушают? Если б и рай пообещал, им не надо. Себе соорудили. Семьдесят лет погуляли, еще семьдесят на нашей шее продержутся.
— Кто из них семьдесят лет продержался? — урезонивает его Зураб,— их что ни год шлепали, едва ли в рай, им другая зона…
— Пожалел! — кричит Андрей Николаевич.— Не зря тебе в детстве кричали: «свиное ухо!» Нет для них на земле места! Разве в том дело, что хапают, пусть бы, я сам своего не упущу. Но что они с нами сделали, ты подумай! Слышь… Вадим тебя?.. Я никак в толк не возьму— шестьдесят лет прожил, вроде, соображаю, а ихнюю логику не пойму. Ни логики, ни здравого смысла! Все себе во вред. Да черта мне в том, что им — стране во вред! Кто они такие?
— А кто мы такие? — говорю.— Это не я, мой сокамерник спросил. Убийца, родную мать зарезал.
— Вот! — кричит Андрей Николаевич.— Я о том самом — кто мы все такие? Россия… Двести пятьдесят миллионов, пусть не одни русские, кого только нету — кто мы?
— Мудаки,— говорит Зураб,— Мы и дома мудаки, и на работе, и… Кому не лень, все помыкают. Мы с тобой, Николаич, и своровать не смогли, сели. Да разве мы воры? Зря лезешь в чужую компанию, не твоя масть. Сто семьдесят третья — не воровство.
— Ладно, Зураб, мы не в суде, не у следователя, я не про уголовный кодекс.
— Нет, погоди,— и Зураб завелся,— я тоже не хочу перед новым человеком дураком оказаться…
— Дураком, не хочешь, а мудаком согласен?
— Я тут пересекся в одной камере с начальником управления торговли, продуктовый главк,— говорит Зураб.— Ба-альшая фигура! Жалко, говорит, не успел наладить дело, посадили… А какое, мол, дело, если не секрет? Перевести, говорит, торговлю на автоматы, договорились с фирмачами на западе, завезем автоматы — и воровать не будут. Будто сам он сел за то, что обвешивал! Дурак ты, говорю ему, хоть и начальник главка, твои автоматы в любом магазине в первый же день так подтянут, не расплатишься, вот когда тебе будет срок — шлепнут! Разве тут автоматами выправишь?
— А чем? — спрашиваю я.
— Вот я о чем! — Андрей Николаевич сбрасывает ноги со шконки.— Они теперь… Слушаешь радио, читаешь газеты?.. Кроят и кроят, залатывают. Гласность у них начинается, счеты сводят. Что из того выйдет, окромя тришкиного кафтана?.. Ты правда в Бога веришь?