Юрий Герман - Дело, которому ты служишь
Как-то именно в эти дни трудных размышлений о своем деле, в дни усталости, крайнего раздражения на всех вместе взятых «подлипал и подхалимов», которые живут, как писал Маяковский, доходнее и прелестней, он получил вдруг письмо от Вари. Всем своим тоном, очень хорошей и чуть даже надушенной бумагой, плотным конвертом, шуточками — письмо Варино сразу оскорбило Володю. Варя писала, что с грехом пополам она кончила этот «противный» геологический техникум, что руки у нее развязаны и, хотя Родион Мефодиевич очень этому не сочувствует, она окончательно и бесповоротно решила уйти в театр. По всей вероятности, нынешней осенью, не позже, а то и раньше она переедет в Москву в студию при театре, при каком именно — Володя не разобрал. Писала она и про то, что они, наверное, увидятся в старости, когда Володя будет светилом в какой-нибудь московской клинике, ведь не век же ему ездить по заграницам, все крупные профессора в конце концов возвращаются на родину. Так вот, пусть он тогда отыщет ее — маленькую актрисенку — где-нибудь в Москве и не погнушается вспомнить с ней глупое детство…
Володя дважды перечитал письмо и сел писать ответ.
Пожалуй, ни разу в своей жизни он не писал так длинно, так жестоко и безапелляционно. Впрочем, он не старался быть жестоким, так получалось само собой. Он рассказывал ей свою жизнь здесь, и то, как жил он, не могло не быть упреком ей и всем таким, как она. Он так и писал — не «ты», а «вы»: вы все; такие, как ты; вы — Евгении, Светланы, Нюси, Варвары! Вы предполагаете, что я напяливаю вечером фрак, да? Так вот почитайте, как я живу! Это была гордая жестокость, он не жаловался, он требовал от всех такой работы и негодовал на дезертиров, издевался над ними, поносил их всеми самыми последними словами. И про свою будущую хирургическую сестру Туш написал он Варе, написал, что все они вместе не стоят подметки этой Туш, написал про операции, которые он делает один, про зимние вьюги и шаманов, про пятидесятиградусные, трескучие морозы, про Тод-Жина, написал о своей тоске в ту пору, когда к нему не приходил ни один больной, и написал о том, что совершенно полностью счастлив, несмотря на то, что она предала его.
«Ты предала меня, я не боюсь этого слова, — писал он, — ты могла бы приехать сюда и быть мне верным помощником, в том, пусть невидном, но необходимом деле, которое я делаю. Ты была бы наркотизатором и ассистентом, ты была бы мне женой и товарищем, а теперь ты ждешь своих дурацких цветов и огней? Поверь, их нет на земле, есть только удовлетворение своим делом. Кто же ты теперь? Геолог? Нет! Артистка? Тем более нет! Как же можешь ты спокойно жить и даже пошучивать, нося при этом комсомольский значок! Выйди из комсомола, ищущая себя!»
Черт знает что это было за письмо, но он не стал перечитывать. Уж очень нелегко ему жилось и работалось нынче, несмотря на все слова об истинном счастье. Уж очень длинными были ночи, когда он обдумывал операцию, которую станет делать утром; уж очень велика, почти невыносима была ответственность за человеческую жизнь, вверенную ему; уж слишком трудно он размышлял о долге и о свободной воле, о назначении своем на земле, о праве «отсиживаться» здесь, когда Красная Армия штурмовала линию Маннергейма.
Дважды он писал Богословскому требования отправить его в действующую армию, и дважды Николай Евгеньевич сухо отвечал, что, вполне разделяя Володины чувства, не имеет возможности ликвидировать больницу в Кхаре.
Весенними вечерами Володю стала мучить тоска: внезапно ужасно захотелось пойти в театр, в большой, красивый, праздничный театр, и непременно с Варей. Чтобы она трещала свой милый вздор, а он бы отвечал: «Перестань болтать глупости», чтобы не пахло больницей, чтобы была потом широкая, светлая улица после дождя, лужи, в которых отражаются электрические матовые фонари, и чтобы не нужно было вскакивать ночью, когда в дверь стучит Туш: «Привезли очень плохого, так, да, сейчас он „потеряет возраст“, да?» Но и с этим Володя справился: не легко, а все-таки справился. Он велел себе не думать о том, о чем не следовало думать.
Глава пятнадцатая
Колдун
В марте, когда зима переломилась и дни стали солнечнее, а морозы не такими трескучими, в Кхару приехал помощник Володе — молодой, пухлогубый и очень славный парень Васенька Белов, врач из Ленинграда. Он, как и Богословский с Тод-Жином, успел искупаться в полынье, видел в пути стаю голодных волков, привез с собою хорошее, «папино, знаете?», ружье, массу гильз, пороху, дроби, лесок, крючков, пыжей и руководств-справочников по медицине. Были у него и фляжка с коньяком, и портрет «просто одной подруги, можно сказать, детства», и трубка, которую он курил, «знаете, так, от нечего делать». На Володю Васенька смотрел снизу вверх, к больным относился благоговейно, про Туш сказал, что в ней он видит «просыпающееся национальное достоинство миллионов прекрасных людей». Володя разговаривал с Васенькой вялым тоном все повидавшего и все знающего старика. Да иначе с пухлогубым доктором и нельзя было. То и дело он задавал вопросы:
— Скажите, Владимир Афанасьевич, а тигры здесь водятся?
— Я лично их не имел чести встречать.
— А россомахи?
— Вы потолкуйте с дедом Абатаем.
— А ядовитые змеи? И простите, если водятся, то какие именно и как вы боретесь со змеиным ядом?
— Про змей я, Вася, не слыхал, — сказал Володя, но, вспомнив Богословского, поправился: — Простите, Василий…
— Иванович, — сконфузившись, произнес Вася.
— Василий Иванович. Не слыхал я про змей, и бороться мне с их ядом не приходилось.
— Жаль. А я вот специально привез монографию «Ядовитые змеи».
— Тут я ничем не могу помочь.
— Ну, а вообще какие-нибудь из ряда вон выходящие случаи были?
— Здесь все, Василий Иванович, из ряда вон выходящее.
— Нет, я в другом смысле, Владимир Афанасьевич. Видите ли, у меня имеется корреспондентское удостоверение от молодежной газеты, и мне хотелось бы, если вы, конечно, не имеете возражений, иногда писать такие заметки, очерки, вообще освещать наши будни.
— Ну и освещайте на здоровье. Только не во вред своим прямым обязанностям, потому что здесь их у вас будет немало…
Жили они вдвоем в одной комнате. По вечерам Вася либо сочинял все один и тот же очерк под названием «Будни энской больницы», либо писал длиннющие письма. Однажды Володе случайно попался листок, который он прочитал: «…тельный, колоссальный человек. Его железная воля и научное предвидение, его идейная преданность своему делу дают мне право думать, моя далекая любовь, что В. А. Устименко и есть тот характер, который мне следует окончательно принять за основу…»