Ханья Янагихара - Маленькая жизнь
Над картинами он работал безо всякой последовательности, но для изображений Джуда никак не мог подобрать верные цвета, и потому картин с Джудом у него было сделано меньше всего. Просматривая фотографии, он заметил, что день каждого из его друзей был подсвечен, связан последовательностью тонов: когда он фотографировал Виллема, тот снимался в павильоне, изображавшем просторную квартиру в Белгравии, и свет там был подчеркнуто золотым, будто пчелиный воск. Потом он снимал Виллема за книгой, в его съемной квартире в Ноттинг-Хилле, но и там свет был желтоватым, хоть и не таким густым, скорее глянцевитым, будто кожица октябрьских яблок. С ним резко контрастировал синеватый мир Малкольма: его стерильный офис на Двадцать второй улице с белыми мраморными поверхностями, дом в Коббл-Хилл, который они с Софи купили после свадьбы. У Джуда мир был серым, но серебристо-серым, характерного для фототипных оттисков оттенка, который оказалось очень трудно передать акриловыми красками, хотя для картин с Джудом он краски эти основательно развел, стараясь сохранить этот переливчатый свет. Но сначала ему нужно придумать способ сделать серый цвет ярким и чистым, и это его злило, потому что ему хотелось рисовать, а не возиться с цветами.
Но злость на свои работы – а по-другому к своим работам и относиться нельзя было, только как к коллегам и напарникам, которые иногда приветливо шли тебе навстречу, а иногда грубили и уворачивались, точно капризные дети – была как раз неизбежной. Нужно было просто делать, что делаешь, делать, что делаешь, до тех пор, пока все не получится.
Но, как и обещание, которое он себе дал («Ничего у тебя не выйдет! – приплясывая, визжал у него в голове насмешливый чертенок. – Ничего не выйдет!»), картины тоже издевались над ним. Он решил, что для этой серии зарисует и один свой день, но вот уже почти три года не мог выбрать и дня, который стоило бы запечатлеть. Он старался – он сотни раз себя фотографировал, истратил на это десятки дней. Но когда он отсматривал снимки, то все его дни заканчивались одним и тем же – он укуривался. Или фотографии обрывались в самом начале вечера, и он знал: это потому, что он тогда накурился, накурился так, что не мог больше фотографировать. На снимках были и другие вещи, которые ему не нравились: он не хотел включать Джексона в хронику своей жизни, но на фото Джексон был везде. Ему не нравилось, как он сам расплывался в дебильной улыбке, когда был под наркотой, ему не нравилось, как в течение вечера менялось его лицо – из толстого и жизнерадостного оно становилось толстым и алчным. Не таким ему хотелось себя рисовать. Но теперь он все чаще думал о том, что именно таким себя рисовать и надо: в конце концов, это и есть его жизнь. Теперь он такой. Случалось, он просыпался в темноте и не понимал, где он и сколько сейчас времени и какой сейчас день. Дни – да само понятие дня тоже превратилось в пародию. Он теперь с трудом мог различить, когда кончался один и начинался другой. «Помогите, – вырывалось у него в такие минуты. – Помогите мне». Но он и сам не знал, кого просил о помощи и чего ждал.
И вот он устал. Он старался. Сейчас 13:30, пятница, пятница перед выходными на День независимости. Он оделся. Закрыл окна в студии, запер дверь, вышел на лестничную клетку притихшего дома.
– Чень, – громко сказал он, на весь лестничный пролет, представляя, будто предупреждает коллег-художников, обращается к кому-то, кто нуждается в его помощи. – Чень, Чень, Чень.
А он пойдет домой и покурит.
Проснулся он от жуткого шума, от грохота моторов, от скрежета металла по металлу и долго кричал в подушку, пытаясь этот шум заглушить, пока не понял, что кто-то звонит в домофон, и тогда с трудом поднялся и прошаркал к двери.
– Джексон? – спросил он, прижав пальцем кнопку домофона, и услышал, до чего испуганный, до чего робкий у него голос.
Молчание.
– Нет, это мы, – наконец ответил Малкольм. – Впусти нас.
Он их впустил.
И вот все они стояли перед ним, Малкольм, и Джуд, и Виллем, как будто он давал представление, а они пришли на него поглядеть.
– Виллем, – сказал он, – ты ведь должен быть в Каппадокии.
– Я вчера вернулся.
– Но ты ведь должен был вернуться только, – так, это он помнил, – шестого июля. Ты сказал, что вернешься шестого июля.
– Сегодня седьмое, – тихо сказал Виллем.
Тогда он расплакался, без слез, он был обезвожен, и слез не было, одни звуки. Седьмое июля, он столько дней потерял. Он ничего не помнил.
– Джей-Би, – Джуд подошел к нему, – мы тебя вытащим. Пойдем с нами. Мы тебе поможем.
– Хорошо, – плача ответил он, – хорошо, хорошо.
Он все кутался в одеяло, так ему было холодно, но он позволил Малкольму усадить себя на диван, а потом, когда Виллем принес ему свитер, послушно поднял руки, как в детстве, когда его одевала мать.
– Где Джексон? – спросил он Виллема.
– Джексон тебя больше не побеспокоит, – услышал он откуда-то сверху голос Джуда. – Не волнуйся, Джей-Би.
– Виллем, – спросил он, – когда ты перестал со мной дружить?
– Я никогда не переставал с тобой дружить, Джей-Би, – ответил Виллем и уселся рядом с ним. – Ты ведь знаешь, что я тебя люблю.
Он откинулся на спинку дивана, закрыл глаза. Он услышал, что Малкольм с Джудом о чем-то тихонько переговариваются, как Малкольм потом прошел в другой конец квартиры, туда, где была спальня, как он поднял половицу, а затем вернул ее на место, как зашумела вода в туалете.
– Мы готовы, – услышал он голос Джуда, и Виллем поднял его с дивана, к ним подошел Малкольм и приобнял его за спину, и так, все вместе, они потащились к двери, но тут его охватил ужас: он ведь знал, что, стоит ему выйти на улицу, как он наткнется на Джексона, как тогда в кафе.
– Не пойду. – Он остановился. – Не хочу никуда идти, не заставляйте меня.
– Джей-Би, – начал было Виллем, и что-то в его голосе, что-то в самом его виде вдруг его необъяснимо взбесило, он стряхнул руку Малкольма и развернулся к ним, дрожа от переполнявшей его энергии.
– Не тебе решать, что мне делать, Виллем, – сказал он. – Тебя никогда нет рядом, ты меня никогда не поддерживал и ты мне никогда не звонил, поэтому не нужно теперь приходить и надо мной смеяться, над бедным, тупым лузером Джей-Би: «Я героический Виллем, я пришел, чтобы всех спасти», – просто потому, что тебе этого хочется, хорошо? Отъебись от меня, оставь меня в покое.
– Джей-Би, я понимаю, что тебе плохо, – сказал Виллем, – но никто и не думал над тобой смеяться, и уж я тем более.
Но Джей-Би заметил, что, перед тем как это сказать, Виллем быстро и, как ему показалось, заговорщицки глянул на Джуда, и почему-то от этого он взбесился еще сильнее.
Куда делись те деньки, когда все они друг друга понимали, когда они с Виллемом выбирались куда-нибудь на выходных и возвращались на следующий день, чтобы рассказать о ночных приключениях Малкольму и Джуду, Джуду, который никогда никуда не выбирался, который никогда не рассказывал о своих приключениях? Как же так вышло, что это он остался один-одинешенек? Почему они бросили его на съедение, на растление Джексону? Почему перестали за него биться? Почему он сам все испортил? Почему они ему это разрешили? Ему хотелось их уничтожить, хотелось, чтобы в них, так же, как и в нем, не осталось ничего человеческого.