Владимир Корнилов - Демобилизация
— Да, чемоданное настроение, — пошутил вслух и не очень удачно, потому что сын поморщился, но тут же, стерев гримасу, спросил:
— А у тебя как?
— Ничего, — усмехнулся министр. — Но и хвастать нечем. Силенки есть, а давление лезет. Устал я. Надьку как-нибудь на пенсии доведу, если на зрелость сдаст. А ты уж сам на ногах.
— Значит, приходит..? — с неожиданной теплотой спросил пасынок, имея в виду красавца-генерала.
— Угу, — кивнул Сеничкин-старший. — И пусть… В общем, это его хозяйство, а я так… вроде сторожа приглядывал, чтоб не больно растащили…
— Ну и правильно, что не расстраиваешься, — сказал сын, вдруг проникаясь необыкновенной нежностью к этому большому, плохо отесанному мужику.
«Черт, неужели мамаша сказала ему про наш разговор, — подумал с неудовольствием о скандале с Ольгой Витальевной, когда грозился ей вернуть себе настоящую фамилию. — Неужели не удержалась?»
Он считал, что мать заедала его век и, должно быть, порядком измучила и отчима. Но сейчас, когда его выпирали из Управления, менять фамилию было подло.
— Что-нибудь подберут тебе, — сказал вслух. — Тосковать не будешь.
— Факт — нет. А лучше бы по чистой. Дом бы назад на реке купил.
— А что! Полковники так живут. Да и ты полковник. Мать только не согласится, — усмехнулся тут же, чувствуя, что и отчим сейчас внутренне бунтует против своей педагогической супруги.
— Не серди ее, — помрачнел Сеничкин-старший. — Она из-за Марьяшки переживает. Вы бы уж как-нибудь — либо туда, либо сюда. А то цирк или сплошной транзит.
— Факт, — кивнул доцент, подражая приемному отцу, и тут же оба расхохотались.
— Я, понимаешь, к чему… — преодолевая смущение пробасил отчим. Если разведетесь и сразу, то я мог бы перед уходом комнатенку ей выклянчить. Думаю, чего-нибудь дали бы. А то все же нехорошо на улицу гнать…
— Ясно, — кивнул доцент, и волна недавней нежности к отчиму снова окутала его от кончиков пальцев до гладких желтых густых волос.
— Я поговорю с ней.
— А мой совет, — пораскинь еще раз. А то вот угодишь когда-нибудь в капкан и без жены пропадешь… — поднялся министр с дивана и, растрепав своей тяжелой плотницкой ладонью пасынка, вышел из комнаты.
27
Гроб уже опустили на металлическую подставку. Он оказался куда тяжелей, чем думал Бороздыка, но несколько мужчин, пришедших хоронить своего сослуживца, чья очередь была вслед за Варварой Терентьевной, прислонили венки к колесам автобуса и помогли втащить гроб в серое здание крематория и тут же с подставки у дверей перенесли вглубь зала.
— Родные и близкие могут попрощаться с покойной, — сказала женщина в черном халате. Голос у нее был безразличный.
«Как у диктора, — подумал Бороздыка. — Как у диктора, который объявляет: «А теперь переходите к водным процедурам»».
Обрадовавшись подходящему сравнению, Игорь Александрович вовсе отвлекся от лицезрения смерти и перенесся в мыслях к своему огромному, но еще не расцветшему писательскому таланту.
«Нет, пожалуй, проза, — думал он. — Проза и только проза. Проза начало духовности. А вот статьи, они, как крематорий: четкость линий и сжигание живого. То есть, мертвого…» — запутался тут же.
Инга, опираясь на руку доцента, подошла к голове старухи и поспешно чмокнула в мертвую холодную проплешинку.
— Нет, здесь страшно, — тихо сказал Бороздыка Полине.
— А по мне — ничего. Чисто, культурно. Нищие денег не стреляют.
— Из земли вышел, в землю уйдешь… — не унимался Игорь Александрович, хотя Инга с доцентом уже вышли из-за мраморного барьера.
— Да ну вас, — шепнула Полина.
— А чего хорошего, — продолжал гнуть свое Игорь Александрович. Сейчас выпотрошат.
Гроб меж тем начал опускаться и вот уже черная гармошка прикрыла шахту.
— Выпотрошат, а ящик назад в магазин. Для новой клиентуры.
— Бросьте, Ига, — повернулся к нему доцент. Здесь, в крематории, Инга открыто прижималась к его плечу и он чувствовал себя обязанным защищать ее от мелких выпадов бывшего вздыхателя.
— Только не оборачивайтесь, — продолжал Бороздыка, когда они спустились по ступенькам в парк с могилами. — Вот, пожалуйста — вознесение в виде дыма.
Обнаружив недюжинный талант художника слова, Бороздыка словно бы отвернулся от общепринятого и установленного всеми веками и религиями. Теперь он чувствовал себя избранным, особенным, а ведь особенность великого писателя и состоит в том, чтобы ни на кого не походить. «Для писателя, — не то чтобы размышлял, а как-то мгновенно определял про себя Бороздыка, — нет критерия моральности: морально все, что способствует творчеству, то есть высшему проявлению духа. Достоевский убил в своей душе не один десяток старух, пока в конце концов Раскольников не пришил Алену Ивановну. И я тоже оформил свою старуху. Впрочем, она сама умерла, но, смертью поправ, открыла во мне седьмое чувство артиста».
Теперь ему казалось, что в его груди (как в печи, когда прочистили дымоход) весело играет пламя, трещат дрова и нужно лишь слегка помешать кочергой — и жар от его сочинений (каких, он еще не знал…) разольется по всему миру.
Сравнение же его впалой чахлой груди с огромной печью при наличии позади внушительной печи и трубы крематория — никак не шокировало бедного Игоря Александровича.
— Это некрасиво, но я просто не выношу его. И тетка Вава, — дернула плечом Инга, как бы объясняя, какая тетка, — тоже его не выносила.
Но то, что говорят впереди, не слышно идущим сзади, и Бороздыка, оттачивая внезапно прорезавшееся дарование, продолжал развивать Полине свои соображения по поводу безнравственности крематория.
— Это немецкий аккуратизм. Узаконенный Освенцим. Иждивенчество чувств. Ясли, детский сад, тюрьма и вот крематорий. Люди препоручают себе подобных живых особей мертвым исполнителям.
— Неужели он за нами потащится? — вздохнула Инга.
— Сейчас отошьем, — еще крепче сжал ее руку доцент.
— Игорь, примите с Полиной влево, — повернулся к идущим сзади. — Надо помянуть Варвару Терентьевну.
Алексей Васильевич был уверен, что в радиусе нескольких сот метров найдется павильон и важно только поскорей уйти от остановки такси, чтобы не везти кандидатишку в Докучаев.
— Ну, что ж, — поплелся за доцентом Бороздыка. Он не мог объяснить Полине, какого масштаба он прозаик, и поэтому по инерции продолжал обличать безнравственность ускоренных похорон:
— Теперь уже кутьи не поешь. Где там?! Великий русский обряд поминок это, Полина, выражение веселия чистой и высокой души. Русский человек долго скорбеть не способен. И песни в конце вечера — это не забвение, а скорее долг усопшему. Умер хороший человек и поминают его светло.
— А, бросьте, мужчина, — взяла его под руку. — Помирают всякие, а поминают всех, — и она с сомнением скосила глаза на Игоря Александровича, будто сомневалась — так ли уж он поет на поминальных мероприятиях.
В деревянном, выкрашенном в охру «Голубом Дунае» было тесно, накурено, грязно, и доцент еле нашел половинку мраморного круглого столика для четырех стаканов водки и восьми бутербродов с колбасой. Бороздыка индифферентно, словно он был не в пивной, а где-то на Парнасе, стоял у стены, не обращая внимания на небойкие заигрывания пьяных с Ингой и Полиной. Он был выше всего этого хаоса, в который погружается рабочая Москва в дни получек. «Мне нужна шапка Черномора, — думал он. — Я пришел сюда не судить, а описывать. Дело писателя точно и четко передать все, как оно есть, и описанная мною пивная станет тогда бессмертной. И этот пьяница в пенсне, которому стыдно, что он пьет, и этот инвалид у дверей, что протягивает всем «Вечернюю Москву» по рублю за экземпляр, и этот пижон-доцент, который сует пальцы в стаканы и никак не догадается в два приема перенести их от стойки к столику, станут вечными, как Раскольников и Мармеладов».
— Урoните, — сказала Полина, протискиваясь к прилавку и принимая от Сеничкина бутерброды. Инга стояла безучастно и молча.
— Ну, пусть ей будет хорошо… — поднял свой стакан доцент и коснулся Ингиного стакана. Он забыл, что в таких случаях говорят.
— Что вы! Не чокаются, — взвизгнул, словно по нему полоснули ножом, Игорь Александрович.
— Да, нельзя, — сердито кивнула Полина, которой уже тоже поднадоел этот чудной и тощенький мужчинка.
«Все боронит, боронит, — думала она. — С того и пальтишко дрянное, что несерьезный. Все вслух да вслух…»
— Ну, пусть земля ей будет пухом, — сказала, смахивая действительную слезу.
— Дымом, — не удержался Бороздыка.
— Да хватит вам, Игорь, — рассердился доцент, опуская стакан. — Это же нехорошо.
— Пусть упражняется без нас, — вдруг, удивляясь своей смелости, громко сказала Инга, тоже опустила нетронутый стакан и, взяв доцента и Полину под руки, потащила их из пивной.