Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 3 2012)
Критик сообщает: “В такой круговерти пушкин с маленькой буквы — не сбрасывание с корабля современности, а нечеловеческая усталость от культурного слоя, который тяжким грузом лег на плечи тех, кому сегодня „30+””.
Вот бедняги-то. Навалились, вишь, боратынские с вяземскими. А ведь еще есть грибоедовы, феты, блоки. Кошма-ар какой! — Как говорят на “Эхе Москвы”.
…Критик продолжает: “Поэт XXI века — старец, но старец свифтовский, бессмертный, слишком быстро доживший до черного пятна на лбу и обреченный на вечную центрифугу повторений. Об этом в XX веке у всех: от Рахмана Кусимова до Лалы Тарапкиной, от Ры Никоновой до Веры Павловой”.
Сергей Козлов. Страсть к жизни. Образы Италии в произведениях русских историков, философов, писателей XIX — начала XX столетия. — Научно-методическая газета для учителей истории и обществоведения “История” (Издательский дом “Первое сентября”), 2011, декабрь <http://his.1september.ru>.
“Для большинства россиян, посетивших Италию в XIX — начале XX в., восприятие этой страны происходило сквозь призму православных культурных ценностей. „Славянин! Гордись родиной, дари ее жизнью своею, но простирай руку всем, ибо великое родство соединяет на земле сердца, любящие бессмертную истину Создателя и красоту Его создания”, — отмечала Зинаида Волконская.
А Степан Шевырёв (кстати, с 1829 по 1832 г. живший на римской вилле З. Волконской в качестве воспитателя ее сына) подчёркивал: „Надо бы русских воспитывать в духе терпимости ко всему иноземному и в жаркой любви к отечественному. Кто соединит терпимость к чужому с любовью к своему — тот истинно русский”.
Поэтому необходимо свести воедино патриотизм, истину, добродетель и изящество, причем последнее перенять именно у итальянцев. Только так, по мнению Шевырёва, русские смогут соединить в своем национальном характере „глубокомыслие немцев без темноты, вкус изящный итальянцев без поверхностного их взгляда, политику французов без вредных ее крайностей, и житейскую промышленность англичан, обогатившись чужим опытом, и мы явимся достойными европейцами””.
Александр Кораблев. Русские нерусские. — “Дружба народов”, 2012, № 1 <http://magazines.russ.ru/druzhba>.
“А Гоголь? Сколько раз пеняли ему, что он иностранец. Мол, только иностранец мог в российской глубинке увидеть двух русских мужиков, стоящих у кабака. Мало того, уезжал в Италию, чтобы оттуда, из прекрасного далека, получше разглядеть этих самых мужиков.
Так для чего же они, эти русские иностранцы, русскому народу? За что же он их так ценит и превозносит? Поэт сам ответил: за чувства добрые, за мысли свободные, за милосердие. А еще, теперь это уже очевидно, они явили народу его самого — потому что язык, повторим, это и есть народ.
Стало быть, изучение литературы в школе — это народоведение. Если, конечно, оно не сводится к биографиям и библиографиям. Если удается прочитать Пушкина по-пушкински, Гоголя — по-гоголевски и т. д. Не превращая русских писателей в иностранцев. Не превращаясь в иностранцев.
Для иностранного читателя Пушкин — один из многих, ничего особенного: тривиальные сюжеты, простенькие стишки. Иностранцу странно: и это „всё”? А для русских — это критерий. Если почувствовал это „всё” — значит, русский.
Судя по данным социологии чтения, Пушкин — писатель для русских, а вот, скажем, Достоевский — тот мирового значения. Но именно Достоевский говорил о всемирном значении Пушкина, о его „всечеловечности”.
Об этом же, продолжая Достоевского, говорил и Владимир Соловьев — видя в Пушкине выразителя русского духа и русской миссии, явившегося в момент, когда Россия вышла на авансцену истории.
Несмотря на апокалипсичность, историософия Соловьева оптимистична: в прошлом — родовое единство человечества, в настоящем — национальные государства, в будущем — всемирное братство. ХХ век отчасти подтвердил догадки философа. Европейская, национальная модель сообщества во время мировых войн оказалась дискредитированной — как деструктивная для глобального порядка. Национализм стал прошлым”.
Кирилл Корчагин. “Разговор долгий, строгий и в стихотворной форме”. — “Новое литературное обозрение”, 2011, № 112 <http://magazines.russ.ru/nlo>.
Рецензия на последнюю — по времени выхода — стихотворную книгу Сергея Стратановского “Граффити” (“книга стихов разных лет”).
“Стратановский пытается обнаружить такие поэтические инструменты, благодаря которым поэзия смогла бы непосредственно соприкоснуться с исторической действительностью, и такой подход требует нескольких априорных допущений — например, нужно предполагать, что основное содержание любого поэтического высказывания, по сути, покоится на некоем экзистенциальном конфликте, на столкновении противоречий, уже отраженных в истории (даже если она пишется у поэта на глазах), но требующих поэтической фиксации. Здесь возникает вопрос: зачем поэзии нужно брать на себя историографические функции? Можно предложить, например, такой ответ: потому что история врет и вскрыть эту ложь можно только поэтической реконструкцией минувших событий. Именно поэтому, кажется, в большинстве стихотворений не происходит того „вскрытия” окончательного смысла, о котором писал Данила Давыдов; оно привело бы к очередной лжи, ведь идеологии все равно удалось бы проникнуть в текст. Поэт пользуется одним из возможных выходов из этой коллизии: сознательно усиливает идеологический компонент — так, чтобы он бросался в глаза и не мог быть ни с чем спутан”.
Митрополит Саратовский и Вольский Лонгин: Взрывы в Церкви невозможны, или Почему архиерей надеется, что православные наконец-то перестанут “носиться” со своей верой? — “Фома”, 2012, № 1 <http://www.foma.ru>.
“— Каких изменений в Церкви Вы ждете в будущем?
— Я жду времени, когда обретение веры перестанет быть для человека сродни вхождению в горящую избу, чем-то из ряда вон выходящим. Мне кажется, многие наши болезни происходят сегодня как раз оттого, что человек обретает веру — и начинает с ней „носиться”, не знает, куда ее „поставить”, куда ее „приладить”: „Как теперь жить?! Что теперь делать?!” А у меня перед глазами другой пример — поколение моей бабушки, ее окружение. Эти люди родились и воспитывались в вере еще до революции. Многие из них закончили только несколько классов приходской школы, до самой старости писали печатными буквами. Они были православными — и просто нормально жили. Вера была для них настолько естественной, что им не надо было рефлексировать, „как жить по-христиански”. Они соблюдали все посты, хотя, казалось бы, какие в то время посты: революция, война, голод и т. д. Но они, как могли, вели церковную жизнь и ни от кого, кроме себя самих, ничего не требовали. Из Церкви могли уходить их мужья и сыновья, а они только крепче за них молились… Они никого ни к чему не призывали, не заставляли, никого не упрекали, но в то же время не шли на компромиссы со своей совестью. Лично я воспринял православную веру именно от бабушки. Она не проповедовала, не поучала. Она просто жила рядом со мной — и этого было достаточно. Такие люди, само собой, есть и в сегодняшней Церкви. Но я жду, когда их станет больше”.
Нет одной памяти. Беседа Адама Кшеминского с профессором Анной Вольф-Повенской. — “Новая Польша”, Варшава, 2011, № 11 (135) <http://www.novpol.ru>.
“ — Я читаю немецкие статьи, связанные с семидесятой годовщиной плана „ Барбаросса ” и улавливаю в них сожаление: мир был бы в порядке, если бы Гитлер не двинулся на СССР. Неожиданно мир, основанный на „дьявольском пакте” Гитлера со Сталиным, предстает достойным status quo, которого надо было держаться. А мне вспоминаются сообщения из оккупированной Варшавы, где летом 1941-го с плёсов Вислы люди со злобной надеждой смотрели на немецкие эшелоны, идущие на восток. Вермахт никого не освобождал, но он разрушал преступный строй.
— Таких антагонистических повествований не счесть. Рассказы евреев, бегущих на восток, или русских, которые из немецкого плена попадали прямо в лагеря...
— Надо ли все эти повествования показывать рядом друг с другом, как это делает Клята (восходящая звезда польской театральной режиссуры. — П. К. ), который сводит на сцене польских репатриантов и немецких изгнанников. Из этого еще не рождается никакого взаимодействия.
— Это только вопрос художественной условности. Память палачей и память жертв никак нельзя примирить. Историк же должен хранить смирение. Он сталкивается с человеческой трагедией, драмой жертвы, а с другой стороны — с определенным бессилием обычных граждан, которые хотели только выжить, а оказались вовлеченными в механизмы преступной системы. Их не хватило на героизм. Задача историка, которого отделяет дистанция времени и который располагает разнородными источниками, — указать на социальную, политическую, культурную, хозяйственную, юридическую обусловленность мотивов. Важно, чтобы мы не просмотрели простой истины: нет хорошей и плохой памяти. Есть только хорошие и дурные мотивы ее оживления. Сейчас время памяти Армии Крайовой; идейное и политическое время памяти Армии Людовой прошло. Но актуальным остается вопрос: почему, во имя каких интересов, что из этого следует?”