Пол Скотт - Жемчужина в короне
Но для меня-то жители Дибрапурского района были, разумеется, вполне реальны. Это были неумелые земледельцы и нищие лавочники. То была не их вина. Расцвет угольных копей пришелся на предвоенные годы, но в результате этого расцвета часть земли оказалась необратимо оголенной, и появились невспаханные поля и разбитые семьи. В некоторых деревнях в той местности молодежи вообще не осталось. Все ушли на шахты, в соседний округ. Вы не хуже меня знаете, что произошло. Мы там прилагали особые усилия, чтобы поправить дело, — помню, я как-то рассказывал об этом мисс Крейн, потому что одна из ее школ находилась около Дибрапура, — но наталкивались на апатию, а то и на угрюмый отпор. Молодой индиец, которого я назначил туда начальником района, был человек на редкость умный и способный. Район ему достался самый трудный. Проблем у него было хоть отбавляй, но и здравого смысла хватало. А комиссаром сам себя провозгласил один из тамошних тахсильдаров, одновременно — тамошний помещик. Моему подчиненному и раньше бывало с ним нелегко. Рид в своем рассказе оставляет читателя в некотором сомнении относительно поведения этого индийца во время беспорядков. Я знаю, что в то время было много разговоров насчет того, что, когда все кончилось, он якобы каялся у меня в кабинете, плакал и молил о помиловании. Ничего подобного не было. Мы совершенно спокойно обсудили с ним положение, и я убедился, что он, если и не пожертвовал жизнью — а этого я не стал бы ожидать ни от одного нормального человека, — то совсем неплохо справился с грудной задачей, сумел в какой-то степени обуздать самозваного комиссара, хотя и сам оказался под арестом, потому что числился мировым судьей. И он безусловно сберег для казны крупную сумму денег. Думаю, что слух, будто он плакал, возник потому, что, когда я на прощание пожал ему руку, глаза его действительно наполнились слезами. И кто-то, очевидно, заметил это, когда он выходил из моего бунгало. Я не выказал к нему никакой особенной доброты, а только, надеюсь, поступил по справедливости, но индийцы в ответ на справедливость не стыдятся таких проявлений, каких устыдился бы англичанин.
Но не буду забегать вперед. Я знаю, что нашей разведывательной службе не удалось заранее взять на заметку людей, которые возглавили восстание в Дибрапуре и сумели на несколько дней отрезать этот город от внешнего мира. Видимо, в разговоре с Ридом я действительно назвал таких людей «иголками в стоге сена», но сам я этого не помню. Моральное состояние полиции в Дибрапурском районе было хуже, чем где бы то ни было, — это, пожалуй, неудивительно, ведь у нее и работа была потруднее. Кое-кто из полицейских просто удрал, кто-то перебежал к повстанцам. Как вы уже, вероятно, поняли, все происходило очень быстро, и нашей полиции, и всегда-то немногочисленной, явно не хватало, если учесть площадь района и количество населения. В ночь на 11 августа я дал согласие, чтобы Рид направил туда солдат в надежде, что их появление окажет отрезвляющее действие, как то обычно бывало. Рид преуменьшает попытки гражданской власти проникнуть в тот день в Дибрапур силами полиции и гражданских служащих и обходит молчанием препятствия на главной дороге. Взорванных мостов там не было, но были поваленные деревья, что не позволяло полностью использовать транспорт, и чем ближе полиция подходила к Дибрапуру, тем неохотнее крестьяне помогали ей расчищать дорогу. В тот вечер я получил из Танпура сообщение, что целый грузовик с полицейскими «исчез». Впоследствии оказалось, что их заперли в «котвали» в одной из деревень около Дибрапура. Все провода между Дибрапуром и Танпуром были, конечно, перерезаны.
Известие о взорванном мосте на обходной дороге у Рида было, конечно, серьезным, но меня оно и позабавило — он успел расписать использование этой обходной дороги как исключительно искусный тактический маневр, и вдруг — пожалуйста, ему грозит потеря трех грузовиков и радиоустановки! Зол он был как черт. Надеюсь все же, что не забавность ситуации обусловила мое решение. Я распорядился отвести войска на этой дороге, потому что чувствовал — раз у повстанцев хватило решимости и средств, чтобы взорвать мост (операция сама по себе довольно безобидная — разрушить тонну кирпича и цемента, только и всего!), то столкновение их с солдатами, и так уже раздраженными задержкой, могло вылиться в кровопролитие, а этого я как раз стремился избежать. Знаю, что решение мое можно оспаривать, но я его принял, и не жалею, и считаю, что был прав. Если бы не директива сверху о всемерном использовании войск, я, безусловно, дал бы Дибрапуру еще отсрочку. Этот офицер из разведки, Дэвидсон, совершенно правильно объяснил Риду, что по моей идее усмирение должно распространяться вширь от Майапура. Но у Рида руки чесались. Я этим не оправдываюсь, но допускаю, что это могло повлиять на любое из тех моих решений, в разумности которых я до сих пор сомневаюсь. Когда над душой у вас все время стоит такой Рид, поневоле теряешь способность сосредоточиться. Думаю, что, сколько бы он ни пилил меня, я все же устоял бы, если бы гражданские власти провинции тоже не стали на меня нажимать. Сейчас даже представить себе трудно, до какого накала дошло напряжение за несколько часов, когда одно за другим поступали сообщения о восстании, с которым не удается сладить. Так или иначе, на меня давил Рид, давило начальство из столицы провинции, давили и собственные сомнения. И я предоставил Риду действовать в Дибрапуре, как он найдет нужным. Он дал там миниатюрный бой, но не учинил расправы. В этом смысле я не жалуюсь и ни в чем его не виню. Но не думаю, что он очень уж старался сдерживать своих солдат, и до сих пор считаю, как считал и тогда, что убийства многих мужчин, женщин и детей в Дибрапуре можно было избежать, если бы дать городу «повариться в собственном соку», пока жители сами не успокоились бы (у них это всегда наступало быстро) и не перестроились бы на мирный лад.
Может быть, это несправедливо, что именно действия его отряда в Дибрапуре (о которых он не соизволил сколько-нибудь подробно рассказать в своей книге) и вызвали впоследствии по всему округу толки о том, что «на данном этапе усмирения» (на официальном языке это означало «Будем опять друзьями») он вел себя предосудительно. Мой начальник запросил у меня секретную докладную относительно Рида. Как вы знаете, жалобы на нас, и военных и гражданских, очень быстро доходили до высоких инстанций. Я написал, что, на мой взгляд, Рид ни разу не превысил своих полномочий и служил мне постоянной опорой в выполнении моих обязанностей. И добавил, что, если б нас предоставили самим себе и не приказали всемерно использовать все имеющиеся в нашем распоряжении средства, можно было бы обойтись меньшим количеством солдат и добиться тех же, если не лучших, результатов. Я не видел причин, зачем бы Риду отдуваться за людей, которые запаниковали, сидя в столице провинции. Едва ли это мое мнение пришлось кому-нибудь по душе в высоких сферах. Одно время я ждал, что меня тоже куда-нибудь перебросят, но весь огонь сосредоточился на Риде — если только его перевод и вправду не был вызван хлопотами его друзей, считавших, что после смерти жены ему будет легче играть более активную роль. Ведь это так легко — особенно когда ищешь козла отпущения в событии, в котором и сам участвовал, — выбрать какой-нибудь один эпизод в доказательство того, что козел отпущения найден, когда на самом деле власти всего лишь пожали плечами, а тут примешались чисто личные причины и обеспечили ожидаемый эффект преступления и наказания.
* * *6. Благодарю Вас за ответ на мои письменные замечания по поводу записи нашей беседы. Мне и самому не нравится этот слишком назойливый мотив «Нет, хотели. Нет, не хотел», у Рида были свои мнения, у меня свей. Нельзя до бесконечности с пеной у рта отстаивать свои мнения и оспаривать чужие, но мне жаль, что оказались почти незатронутыми некоторые пункты, по которым я за последние дни делал заметки в ответ на те или иные утверждения в книге Рида. Хотелось бы, например, решительно опровергнуть инсинуацию Рида, будто судья Менен был настроен в пользу повстанцев. Если Менен и был настроен, так только в пользу закона, в который он, видит бог, особенно не верил, но которому присягнул служить. Неприятно мне и то, что может создаться впечатление, будто я либо действовал заодно с Мерриком в вопросе об обращении с подозреваемыми по бибигхарскому делу, либо закрывал на него глаза. Раз вы намерены обнародовать рассказ Видьясагара, надо бы дать и мне возможность кое-что сказать на этот счет. Видьясагар сам признает, что нарушил закон, так что особого значения это не имеет.
В своем рассказе он явно избегает называть своих сподвижников. Поэтому никто не может с уверенностью сказать, можно ли полагаться на его утверждение, что Гари Кумар не входил в число заговорщиков. Картина, которую мисс Мэннерс рисует в своем дневнике (вернее, в том коротком отрывке из него, который Вы мне показали), сама по себе не доказывает, что Кумар не был причастен к делам, которыми занимался Видьясагар, и, читая его рассказ, легко представить себе, что Видьясагар дал Меррику повод действительно не поверить ему во время допроса. Беспокоит меня мысль, что могут подумать, будто я в какой-либо момент, тогда или после, знал об обращении Меррика с лицами, заподозренными в изнасиловании. Меррик не скрыл от меня, что «нарушил кое-какие правила» в обращении с задержанными, чтобы припугнуть их и заставить говорить правду, например пригрозил им палками, а в одном случае даже приказал «подготовить парня к экзекуции» — так он, кажется, выразился. Он по собственному почину сообщил мне это наутро после арестов, и, когда позже Менен рассказал мне о слухах про то, что юношей били, я мог ему объяснить, как, по-моему, эти слухи возникли, и сказать, что я уже посоветовал Меррику «бросить эти шуточки». Более серьезным мне показался другой слух — что их силком кормили говядиной. Меррик обещал разузнать, в чем там дело, а позже сказал мне, что это враки, но что, возможно, произошла ошибка — говядина предназначалась констеблю-мусульманину, который дежурил в камерах. Рид совершенно правильно отметил, что подавление беспорядков отвлекло наше внимание от юношей, подозреваемых в изнасиловании, а потом найти конкретные доказательства их вины было уже невозможно. Менен, правда, еще пытался разобраться в слухах об избиении и о говядине. Я разрешил ему самому организовать опрос этих молодых людей. Он сказал мне, что юрист, которого он направил в тюрьму для этого опроса, доложил, что ни один из них, в том числе и Кумар, не пожаловался ни на побои, ни на говядину. И ни один ни словом не обмолвился об этом Джеку Поулсону — тот их тоже допрашивал, когда мы готовили против них политическое обвинение. Но до сих пор, после стольких лет, меня не покидает тягостное чувство, что я не до конца расследовал эти слухи. Что с ними обращались безобразно — в этом можно не сомневаться. Но судебной ошибки все-таки, по-моему, не было. Меррик, разумеется, был в ярости, ведь он считал их виновными в нападении на девушку, в которую сам был влюблен. Нам скоро стало ясно, что обвинение в изнасиловании отпадает, но свидетельств о их политической деятельности было вполне достаточно для того, чтобы мы сочли себя вправе подвести их под закон об обороне Индии. Дело было передано моему шефу и выше — губернатору. Подробности этих свидетельств я забыл, но они были вполне убедительны. Поэтому я и сейчас считаю, что те пятеро, которых арестовали первыми, были повинны в преступлениях, предусмотренных этим законом. Только Кумар так и остался для меня загадкой. Если с ним обошлись так ужасно, как передает Видьясагар, почему он умолчал об этом в разговоре с юристом, которого прислал Менен? Почему не пожаловался Джеку Поулсону во время официального допроса? Молчание остальных молодых людей можно понять, если правильно то, что Видьясагар говорит об угрозах начальника полиции. Но Кумар-то уже пострадал и, видимо, мог это доказать, и, конечно же, он был человек совсем иного уровня? Может быть, те страницы дневника мисс Мэннерс, которые вы мне не показали, могут пролить свет на эту тайну?