Том Роббинс - Свирепые калеки
– А ты заметил, – полюбопытствовала она, – что виноград на лозах уже наливается?
Домино гадала про себя, не удастся ли уговорить гостя задержаться до сбора урожая и до последующих винодельческих трудов. В конце концов, будет только справедливо, говорила она, если он посодействует в пополнении запасов буфетной, им же по большей части и опустошенной. Разумеется, она понимает, как ему не терпится вернуться в Перу, и, вне всякого сомнения, в силу причин весьма веских…
Свиттерс, перебив ее на полуслове, признался, что всю жизнь мечтал поучаствовать в плясках на винограде – его всегда тянуло попрыгать вверх-вниз на бочонках с ягодами, так, чтобы его ступни, в том числе и между пальцами, сделались фиолетовыми под стать баклажанам или яичкам; те же, кто способен устоять перед искушением подавить виноград босыми ногами, никогда не внушали ему доверия; но, увы, он всерьез опасается, что от подобных экзерсисов на ходулях мало как радости, так и пользы.
– Глупый, – пожурила его Домино. – Мы тут не какие-нибудь крестьяне босоногие. Мы используем пресс.
А затем, словно отчасти сомневаясь, что собеседнику вполне понятно слово «пресс» в значении отделения твердых частиц от соков, она расстегнула ему ширинку и запустила руку ему в штаны. Едва коснувшись живой плоти, она испуганно отдернулась – так, словно, потянувшись за веревкой, по ошибке схватила змею. Свиттерсу это пришлось по душе: в его глазах такая реакция умерила ее дерзость и восстановила целомудрие; однако пришлось ему по душе и то, как, на сей раз более осторожно, ее пальцы вновь легли на псевдовиноградную гроздь и постепенно сжались крепче. Они поцеловались. Домино надавила. Надавила снова и снова, ритмично (слушаясь инстинкта?), то ослабляя нажим, то увеличивая. И очень скоро демонстрация давильного пресса принесла наглядные результаты. Нужно ли говорить, что никто и не подумал разливать в бутылки «Шато де Свиттерс Божоле Нуво», но трудно не согласиться с тем, что давильня была – что надо.
Ночь они провели в объятиях друг друга, засыпая лишь урывками, – столько новизны заключал в себе их романтический союз и таким потрясением оказался для обоих. Незадолго до того, как солнце заявило свои права на их лоскут сирийского неба, Свиттерс согласился остаться в оазисе до конца октября. Причем оба отлично знали, что ни ее просьба, ни его согласие едва ли имеют отношение к сбору винограда как таковому.
Прибыл грузовик с припасами; привез бензин, муку, мыло, масло для готовки, сахар, зубную пасту и соль. А еще – журналы и почту. В почте обнаружился финансовый отчет дамаскского банка, с которым пахомианки вели дела, – и последняя строчка выглядела не то чтобы вдохновляюще. Столь мало пожертвований поступило на их счет (вдовушки из Чикаго и Мадрида прислали им по сто долларов каждая, Соль Глиссант, похоже, вовсе о них позабыл), что Домино велела водителю на следующий приезд вдвое урезать их поставку бензина и не привозить более ни зубной пасты, ни растительного масла. Зубы они станут чистить солью, а масло попытаются жать сами из грецких орехов: те как раз скоро созреют. Кроме того, Домино отказалась от газет и журналов: новости они и по Интернету узнавать могут. Для Свиттерса она заказала (и оплатила Свиттерсовыми же немецкими марками) пять упаковок сигар, десять упаковок бритвенных лезвий и шесть упаковок пива. Водитель – а он понятия не имел о том, что в монастыре обосновался мужчина, – глянул на нее как-то подозрительно.
Позже, когда грузовик уехал, Свиттерс, до поры прятавшийся, задумчиво сказал:
– Впервые за пять с лишним месяцев я что-то покупаю – и за это время ни единая живая душа не попыталась меня загипнотизировать, очаровать, умаслить, обмануть или запугать, чтобы заставить приобрести какие-то товары или услуги. Ты и представить себе не можешь, какой целомудренной чистотой от этого веет.
Не то чтобы, прожив так долго в свободной от рекламы зоне, Домино была способна понять эти слова; напротив, она задумалась про себя, а уж не скуповат ли ее собеседник. Но, с другой стороны, не Свиттерс ли предложил заплатить баснословную (по ее представлениям) сумму за щепоть гашиша, если только она подъедет с этим к водителю. Домино, конечно, отказалась.
В почте обнаружилась также открытка без подписи, адресованная аббатисе Кроэтине, со штемпелем Лиссабона. Все тут же решили, что открытка от Фанни, хотя никому вроде бы не доводилось видеть образчиков ее почерка. Надпись на скверном французском гласила: «Я храню вашу тайну. До поры до времени!»
Красавицу-под-Маской что-то крайне беспокоило: очень может быть, что и пресловутая загадочная открытка. Или, может статься, дело было в том, что их ежедневные всепоглощающие экскурсии по сетевым сайтам не приносили желанных ей плодов и результатов. Скорее всего удручали ее и открытка, и неудовлетворительная информация. Как бы то ни было, аббатиса начала постепенно сокращать свои визиты к компьютеру, и, похоже, в октябре процесс старения для нее ускорился. Ее кожа, до сих пор неестественно гладкая, понемногу пошла морщинами. Ее тускнеющие глаза померкли еще больше, а осанка, до поры прямая и столь же исполненная врожденного достоинства, как флагшток – помпезности, начала словно бы оседать, как если бы она, подобно Скитеру Вашингтону, слишком много ночей подряд горбилась за пианино. Свиттерс сильно подозревал, что компьютеры сами по себе вызывают преждевременное старение; и, со всей очевидностью, аббатису давно уже тянула к земле сила тяжести; но гнело ее и еще что-то – сминая кожу складками и пригибая к земле. Вот только бородавка вроде бы оставалась неизменной и незыблемой: сгусток красной глины с презренных полей Марса.
Как заместитель командующего в обители Домино наверняка разделяла все тетушкины заботы, однако Свиттерсу она казалась еще более сияющей и жизнерадостной, нежели когда-либо. Проще всего было бы списать это на любовь, и, пожалуй, заслуга любви в том и впрямь заключалась немалая, но ни Домино, ни Свиттерс не принадлежали к тому типу людей, что позволяют Купидону полностью перекроить свою личность. Вне всякого сомнения, эта любовная связь несказанно их радовала и даже завораживала: они были глубоко заинтригованы друг другом – однако и от сомнений свободны не были; оба склонны были воспринимать сей роман скептически и даже порой насмешливо.
При том, что на людях они своих чувств не выказывали, очень скоро об их романе знали все – и кое-кто из сестер, в частности, обе Марии, остались весьма недовольны. Что до Бобби Кейса, Свиттерс сообщил ему только то, что отложил свое возвращение на Амазонку на месяц. Тем не менее Бобби высказал вполне себе справедливую догадку о причине задержки и отчитал Свиттерса: головой, дескать, надо думать, а не головкой сами знаете чего. Бобби также, воспользовавшись моментом, прислал ему фотографию своей нынешней подружки, окинавской милашки, судя по виду – ни днем не старше пятнадцати. Тот факт, что Домино годилась девочке в матери (а при благоприятных обстоятельствах и в бабушки), Свиттерса вроде бы нимало не задевал; да он скорее всего вообще ни о чем таком не задумывался.
Каждую ночь, где-нибудь между девятью и десятью, он прислонял свои ходули к глинобитной стене башни и карабкался по длинной приставной лестнице наверх – в «Будуар Рапунцель», как сам он окрестил это место. Там он перекатывался на ковер, пристраивал ноги на цилиндрическую подушечку и, наблюдая, как мимо скользят звезды, точно освещенные иллюминаторы роскошного лайнера, дожидался Домино. Та обычно приходила ровно в десять – ничуть не запыхавшись при подъеме, – стягивала через голову платье и, нагая, устраивалась рядышком. В отличие от иных знакомых ему женщин она умела расстаться с одеждой, не развеяв при этом ореола таинственности.
Опыт подсказывал Свиттерсу, что женщины определенного возраста зачастую перестают следить за собой. Становятся неряшливы, «опускаются». Свиттерс их не винил: в конце концов, не он ли искренне терпеть не мог «техническое обслуживание»? Безусловно, отчасти их вульгарная безвкусица являлась следствием тривиальной лености, разочарования и капитуляции: они махнули рукой на себя самих и на жизнь. Однако слишком часто они просто-напросто обессилели, устали обихаживать ораву детишек в придачу к беспомощным тупоголовым любителям гольфа, с которыми их навеки связал закон. Не потому ли в Домино по-прежнему тлела искра Божья, что она не была ни затурканной женой и матерью, ни «железной» карьеристкой из породы старых дев? Не потому ли, что она вовеки не скомпрометировала себя отчаянной и неизменно иллюзорной погоней за стабильностью и надежностью? Свиттерс не знал. Дай не стремился узнать. Девизом его было: «Дареному лыку в зубы не смотрят». Какова бы Домино ни была в юности, Свиттерс очень подозревал, что с возрастом она сделалась более таинственной, более чарующей. Она называла себя «возрожденной девственницей», и однажды ночью, ближе к концу октябрьской отсрочки, Свиттерс узнал, что понимать это следовало в буквальном смысле.