Эрико Вериссимо - Господин посол
— Перестань пить, Гонзага!
— Пить я перестану, но не говорить. Скольких тонн сухого молока лишились бразильские дети? Никто не знает, и никто ни у кого не требует отчёта. Мы все на редкость симпатичны. Сенатор Гонзага — истинный джентльмен, акционер банка, который ссужает деньги под очень высокий процент. И не смотри на меня так, потому что и в твоей замечательной стране совершаются грязные сделки…
— Не мы, дорогой мой, создали человека.
Орландо Гонзага уставился на дно своего стакана.
— Не думай, что я уважаю себя за эти разглагольствования. Повторяю, я ничтожество. Вот Пабло настоящий мужчина, он принял правильное решение. А я паразит, как и мой отец, который, подобно большинству крупных коммерсантов и промышленников Бразилии, утаивает доходы, чтобы не платить налоги, и на эти деньги покупает доллары, которые вкладывает в банки Швейцарии или Манхаттана. Ещё один банк Швейцарии, бой… то есть, ещё один «манхаттан»!
Клэр, однако, сделала знак гарсону и попросила счёт.
— Пошли, Орландо.
— Плачу я, поскольку я очень симпатичен.
Он вырвал счёт из рук официанта. Взглянув на часы, Клэр вздохнула.
— Почти семь. Подумать только, наступает последняя ночь дона Габриэля Элиодоро! Представляешь, что он сейчас чувствует, ожидая смертного часа?
— Кстати о доне Габриэле Элиодоро. Он тоже симпатичный. Настолько, что дурак Пабло рисковал своей головой, защищая этого каналью… — Поднеся руку ко лбу, Гонзага сделал движение, будто запирал что-то на ключ. — На сегодня хватит, я остановил свою мозговую машину. Хочешь пообедать со мной? Нет? С кем-то уже условилась? Что ж, пообедаю один. Потом пойду в кино, посмотрю широкоэкранный стереофонический фильм, очередную чушь, состряпанную в Голливуде. И, наверно, разозлившись, уйду на середине, сяду в машину и поеду искать женщину на ночь.
— Это не решение вопроса.
— Согласен, зато другой вопрос будет решён хотя бы на одну ночь…
Они встали. Гонзага заплатил по счёту, и солидные чаевые заставили гарсона показать золотой зуб, что случалось очень редко.
Уже в дверях бразилец спросил:
— Но каково же решение?
— Говорят, что, умирая, писательница Гертруда Стайн спросила мисс Токлас, свою верную компаньонку: «Каков ответ?» И, прежде чем та успела открыть рот, добавила: «Но каков вопрос?»
Промозглый ноябрьский холод охватил их.
47
В тот же субботний вечер Пабло Ортега и Билл Годкин, только что пообедав, шли по Пассео-де-Боливар. Рекламы не горели, так как новое правительство нормировало потребление электроэнергии. Однако уличные фонари в колониальном стиле, стоявшие вдоль тротуаров, были зажжены и придавали главной улице Серро-Эрмосо праздничный вид. Народу было много, кафе, кино, рестораны и бары переполнены. Многие носили форму революционной милиции. Почти все лица выражали умиротворённость и веселье. Солдаты гуляли под руку с девушками, громко смеясь и напевая, или сидели на скамейках бульвара, тесно прижавшись к подружкам и застыв неподвижно, как статуи. Пабло улыбнулся, вспомнив Гленду Доремус, потом Кимико Хирота и, наконец, Пию… Её фамилию он забыл, а может и не знал никогда.
Вчера, после утомительного дня в суде, он нашёл отдохновение в объятиях машинистки, своей подчинённой. Эта смуглянка с миндалевидными глазами, чем-то напоминавшая мисс Хирота, охотно пошла с ним. Пабло как никогда нуждался в женской ласке.
— Я уснул, обнимая её, — рассказывал он сейчас Годкину, — а когда проснулся на рассвете, её в постели не было. Я услышал какой-то шорох, повернул голову и увидел, что она роется в моих бумагах на письменном столе, потом в ящиках комода, наконец в карманах моего костюма… Я притворился спящим, а она вернулась в постель и снова обняла меня…
— Шпионка Валенсии?
— Возможно.
— А теперь взгляни на того субъекта в белом костюме и панаме. Он был в ресторане и, пока мы ели, не сводил глаз с нашего столика, а потом пошёл за нами.
Годкин и Ортега свернули с центральной улицы, которая, по мнению журналиста, потеряв национальный колорит, приобретала американский благодаря небоскрёбам, закусочным и кафетериям. Они направились в старую часть города — Пабло любил её узкие улицы, мощённые брусчаткой, её дома, выложенные изразцом, её испанские карнизы, порталы и крыши. И пахло здесь чем-то старинным: оливковым маслом, жжёным сахаром, лавандой, жимолостью, подвальной плесенью и воском.
Иногда друзья останавливались полюбоваться внутренним двориком в севильском вкусе. Билл следовал за Пабло и вскоре понял, куда тот направляется: минут через двадцать они оказались перед домом Ортега-и-Мурат. Пабло приблизился к железным воротам, обеими руками вцепился в решётку и долго смотрел на родной дом. «Как узник», — подумал Годкин. Окна по-прежнему были закрыты. Годкин знал, что больная донья Исабель с поистине испанской гордостью отказывается не только видеть сына, но и отвечать на его телефонные звонки.
Друзья пошли дальше, и, когда Билл остановился у фонаря набить трубку, Пабло, осторожно оглянувшись, увидел всё того же человека в панаме.
— Как ты думаешь, Билл, мать смотрела трансляцию из спортивного дворца?
— Может быть. А тебе хотелось бы, чтобы она была там?
— Не знаю. Всё так сложно…
Выйдя на слабо освещённую улицу, друзья вдруг обнаружили, что уже совсем стемнело: над ними простиралось необъятное тёмно-синее небо с мерцающими звёздами.
Они повернули к центру, и тут Билл как бы невзначай пробормотал:
— Да, забыл тебе сказать: я уже купил билет на завтра. По-моему, больше мне в Сакраменто делать нечего.
— В котором часу ты улетаешь?
Билл покачал головой.
— Не надо меня провожать. Я не люблю прощаний. Лучше пожмём друг другу руку у дверей моей или твоей гостиницы. Договорились?
— Хорошо.
— Хочешь мне что-нибудь поручить?
— Передай Гонзаге и Клэр, что я скучаю по ним и часто их вспоминаю. А когда у тебя будет время, черкни мне несколько строк.
Они проходили мимо кафе.
— Давай выпьем чего-нибудь холодного, — предложил Пабло. — А заодно я напишу записочку, которую попрошу тебя передать мисс Хирота.
Усевшись за столик, они попросили мороженого. Сиреневый свет телевизионного экрана рассекал густой табачный дым. В кафе было много народу, и все смотрели в сторону телевизора, слушая комментарии о суде над Габриэлем Элиодоро. Годкин заметил, что Пабло смутился, очевидно боясь быть узнанным. Но никто даже не взглянул на них. Ортега вытащил записную книжку, вырвал из неё листок и написал:
Безрассудный садовник
Всю жизнь он выращивал,
Того и не ведая,
Цветок своей смерти.
И вдруг увидев презрительную улыбку Валенсии, раздражённо скомкал листок и сунул его в карман.
— Я передумал. Лучше позвони мисс Хирота и скажи, что я иногда вспоминаю о ней. Впрочем, не надо. Сейчас Вашингтон далёк от меня так же, как другие города, где я когда-то жил…
Диктор говорил о предстоящей назавтра казни «знаменитого сообщника Карреры» Габриэля Элиодоро, которая завершит собой карательную фазу революции. Потом сообщил, что все билеты на арену для боя быков уже проданы, но «камеры нашей мощной станции» будут транслировать завтра казнь с первой до последней минуты.
— Давай уйдём, — прошептал Пабло, кладя пять лун на мраморную крышку столика. — От всего этого меня начинает тошнить.
После дымной духоты кафе приятно было вдохнуть чистый ночной воздух. Человек в панаме стоял на углу.
— Что теперь, Пабло?
— Я уже говорил тебе, что остаюсь. Я не струшу. И постараюсь повлиять на Центральный революционный комитет. Я не один. Сегодня утром ко мне приходили товарищи, с которыми я воевал. Они заверили меня, что согласны со мной и не хотят мириться с диктатурой Валенсии.
— А если это его агенты?
— Пусть! Я не затеваю контрреволюционного заговора, а лишь пытаюсь вести диалог… И ещё хочу, чтобы Барриос и другие руководители выполнили обещанное в манифестах и речах: установили социальную справедливость и создали правительство, гарантирующее нам демократические свободы… Кроме свободы отнимать свободу у других… Мой бедный народ не может быть ещё раз обманут!
Некоторое время они шагали молча, и человек в белом шёл за ними, отстав метров на тридцать.
— Как видишь, — улыбнулся Пабло, — Валенсия не старается скрыть, что за мной следят. Он хочет меня запугать, но это смешно.
— Напрасно ты недооцениваешь Валенсию. Он очень опасен.
— И всё же он человек. Его суровость меня не пугает, я готов встретиться с ним лицом к лицу. Я вложил в эту революцию всё, что имел, и хочу получать дивиденды не в виде командных постов и крупных сумм, но в виде благ, распределённых среди несчастных сакраментцев. Я не собираюсь эмигрировать либо пускать себе пулю в лоб. Я останусь. Оказывается, я упрямее, чем я думал. Эта революция помогла мне узнать себя, даже если она не послужит ничему больше. Признаюсь, моё пребывание в аду не было для меня совсем неприятным.