Захар Прилепин - Десятка
Мать вскоре умерла — он и года не успел проработать. Времена были ельцинские, беспутные. Козлы ели людей. Сожрали и Зинаиду Романовну. Она была маляром, часто и подолгу шабашила. Всё деньги на книжку откладывала, ему в наследство. А тут обменная реформа. Как только услышала, что вклады сгорели, слегла. Вроде бы не болела никогда, и вдруг — опухоль в мозге, неоперабельная. Угасла за неделю: пшик, и нету. Отца же своего Кудинов не знал совсем: тот еще в семидесятые сбежал от семьи на БАМ — и без вести.
Короче: сесть на шею было некому.
Работа ему выпала тупая и, в общем-то, никому не нужная: готовую рекламу для газет присылала Москва, а другого общения с прессой не подразумевалось. Но платили приемлемо. Всё не потолки красить.
Время от времени, будто спохватываясь о чем-то важном — пора, пора! — он бросался в свои уютные катакомбы, в которых подпалины, оставленные чужими шедеврами, подсвечены угольками собственных замыслов, в которых торжественно и страшно от предвкушения чего-то огромного, радостного. Вбегал туда, урча от страсти — будто теперь уж точно навсегда; но снова и снова оказывалось — ненадолго. Только приладится творить — вламывается беспардонная реальность, сует в руки дурацкое свое кайло:
— Кудинов, хватит бездельничать. На вот, займись.
Кайло, даром что аллегорическое, довлело над ним со вполне натуралистической грубостью. Пресс-секретарь при Башкирове — должность широкопрофильная: пойди, принеси, пшел вон, не мешай. Видимо, Башкиров догадывался о бесполезности пресс-службы в своем филиале.
«Все равно ведь временно», — подбадривал себя Кудинов, и перед мысленным его взором привычно вздымалась другая — бурливая, полнокровная жизнь мастера: герои нашего времени, проклятые вопросы, фейерверки вдохновения и серафимы на перепутье — жесткие и неукротимые.
В тридцать один, когда на темечке проклюнулась плешка, Кудинов, ужаснувшись затяжному своему бездействию, засел за повесть о поваре-пиромане, изнывающем от желания завершить свою кулинарную карьеру грандиозным праздничным пожаром. Кудинов составил подробный план, написал полглавы — и вдруг женился. На Наде Полищук из параллельной группы, с которой аккурат перед самой дипломной у них обнаружилась тихая взаимная симпатия с перспективами. До перспектив тогда не дошло — Кудинов отвлекся на Марину Алтуфьеву. Зато спустя девять монотонных лет, скрашенных несколькими вялыми романами с затурканными банковскими операционистками, Кудинов, встретив на улице Надю — разведенную, без детей и лишних килограммов — вцепился в нее без колебаний. Вмиг обретя прежнюю свою искристость, Евгений прямо там, в шумном потоке прохожих, рванул в атаку. «Надюх, неужели мы так и не попробуем?» — сказал он. И мину трогательную скроил — как он умел, представ перед Надеждой не примитивным кобелем среднего возраста, а нестареющим адептом исконной легкости бытия. Надя, смеясь, предложила попробовать безотлагательно. К вечеру они были в постели, через два месяца — в ЗАГСе.
«Дуршлаговые тени, — думал Кудинов. — Тени как дуршлаги».
Тут он вспомнил, как Надя говорит «отбросить через дуршлаг» — и в этой незатейливой кухонной фразе увяз окончательно. Как ни пыхтел, без толку: через дуршлаг ветвей ни тени, ни солнце отбросить никак не удавалось.
Ветви каштанов… дырчатые, как дуршлаги…
Хрена! Сбился! Утоп в дуршлагах.
— Да потому что неграмотно! — вслух разозлился Кудинов, насторожив шествовавших мимо голубей; продолжил про себя угрюмо: — Отбросить на дуршлаг, НА! Процедить — через!
Телефон проснулся как раз в тот момент, когда он, стараясь отвлечься от дуршлагов, принялся лепить фразу из «безвкусного провинциального бетона, щедро политого солнцем».
— Черт вас всех побери!
Звонила Надя, конечно. При всей сбивчивости ее редакторского распорядка звонит она ему только в обед. Кофе она пьет исключительно из старой надколотой кружки. Стрижется все эти годы неизменно под каре. Любое однообразие для нее — источник комфорта. Вероятно, как и сам Кудинов.
— Женёк, ты помнишь, что я завтра номер верстаю? У нас на субботу перенеслось?
— И что?
Запнулась. Немного растерянно:
— И поэтому ты весь день с Лёшкой. Один.
Дальше, уже оправдываясь:
— Просто напомнила. Суббота ведь завтра. А то в прошлый раз тебя куда-то вызвали. Встречать кого-то. Или провожать. Лёлика на этот раз некуда сбагрить: мои ж на даче.
Участливо:
— У тебя что-нибудь случилось, Жень?
Эта ее усугубляющая участливость… Лучше уж огрызнись в ответ, поскандаль по-человечески. Обидься. Поплачь. Прекрати, наконец, вести себя, как наемная нянька с ребенком из новорусской семьи.
— Надя, ничего у меня не случилось. Тебе от этого легче?
Помолчала немного. Тишина какая-то шаткая — будто во время паузы в разговоре она успевает что-то сделать: помахать кому-то рукой, переложить что-то на столе, перейти с места на место.
— Ладно, Жень, обнимаю.
Кудинов нажал на «отбой».
Быть с нею легким он сумел совсем недолго. Спекся сразу после свадьбы. Но Надя, казалось, этого до сих пор не заметила. Как в самом начале, она говорит: Женёк, обнимаю, — и миллионы шелковых колокольчиков рассыпаются в ее голосе… Черт! Сам он переживает с Надей необъяснимое волнение, тревогу сродни агорафобии. Она так невозмутима, ее всегда так много, так много, так непреодолимо много. Нет, быть с нею легким невозможно.
— Такие вот дуршлаги, — пробубнил Кудинов.
Еще раз всмотрелся в тени у себя под ногами, примериваясь к неуступчивой метафоре.
Пятница, как водится, дожимает — напоследок командует: ап! «Ну-ка, в стоечку, в стоечку. Держим-держим-держим». Но сегодня Кудинов вне игры. Дел пятничных не осталось, понедельничные затевать глупо. В окна переходной галереи, выходящие внутрь банка, ему видны кусок холла и оперзал. По залу стелется бубнеж рекламных роликов, транслируемых на огромную «плазму», над галереей гудит вентиляция. В отделе вкладов несколько смурых дерганых клиентов. Верзила с мотоциклетным шлемом самый непоседливый. Боится не успеть до закрытия. То кинется к кассе, то — обратно в кресло. Шлем его — распухший бедный Ёрик — бултыхается, насаженный на крюк согнутой руки. То в одном, то в другом коридоре за спиной Кудинова цокотят каблуки — то начальственно вальяжные, то служиво-рысистые. Из подземелья кассы, открытой для проветривания, долетает обрывистый писк и бульки смеха — все, что осталось от голосов кассирш по пути на поверхность.
Жалюзи нашинковали солнце на тонкие золотые полоски…