Дмитрий Быков - Статьи из журнала «Русская жизнь»
«Горе от ума» — классическая схема: есть резонер, порывающийся объяснять обществу его заблуждения и демонстрировать его глупости. Есть общество, готовое слушать этого резонера, пока он остроумен и мил, но отнюдь не склонное прощать его инвектив, когда он зарывается. Тогда мы распускаем позорный слух, именно гаденький, максимально низкий, и смотрим, как резонер будет дергаться. В случае Чацкого, столь дорожащего своим умом, это был слух именно о безумии; в случаях Пушкина, столь дорожившего своей честью, это слух о бесчестии. Сначала Толстой-Американец запускает шутки ради сплетню о том, что Пушкина высекли в тайной канцелярии, потом Полетика и ее друзья разносят слух о неверности его жены, а заодно о его сожительстве со свояченицей (анатомию этого слуха вскрыла Ахматова, отлично знавшая русские окололитературные нравы и много от них пострадавшая). Пушкин после слуха о порке приходит в такое неистовство, что, пожалуй, здесь-то и кончается его ранний безоблачный период: «Необдуманные речи, сатирические стихи [обратили на меня внимание в обществе], распространились сплетни, будто я был отвезен в тайную канцелярию и высечен. До меня позже всех дошли эти сплетни, сделавшиеся общим достоянием, я почувствовал себя опозоренным в общественном мнении, я впал в отчаяние, дрался на дуэли — мне было 20 лет в 1820 году — я размышлял, не следует ли мне покончить с собой или убить В (Ваше Величество). В первом случае я только подтвердил бы сплетни, меня бесчестившие, во втором — я не отомстил бы за себя, потому что оскорбления не было, я совершил бы преступление, я принес бы в жертву мнению света, которое я презираю, человека, от которого зависело все и дарования которого невольно внушали мне почтение. Я решил тогда вкладывать в свои речи и писания столько неприличия, столько дерзости, что власть вынуждена была бы наконец отнестись ко мне, как к преступнику; я надеялся на Сибирь или на крепость как на средство к восстановлению чести. Великодушный и мягкий образ действий власти глубоко тронул меня и с корнем вырвал смешную клевету».
Самому Толстому Пушкин ответил эпиграммой, которая уж верно казалась автору убийственной, — но для Толстого, о котором ходил слух, что он с обезьяной живет, как с женой, оказалась «слону дробиной». Что еще можно было рассказать о Толстом, если его во время кругосветного путешествия высадили к алеутам — до того он всех достал на корабле Крузенштерна «Надежда»?! Вот пушкинский ответ: «В жизни мрачной и презренной был он долго погружен, долго все концы вселенной осквернял развратом он. Но, исправясь понемногу, он загладил свой позор, и теперь он — слава богу — только что картежный вор». Эк уел! Да Толстой совершенно спокойно признавался, что «на картишки был нечист» — потому что «на счастье играют одни дураки».
Инородцы
Словом, русские литературные скандалы вспыхивают обычно из-за вещей, из-за которых обычные, нормальные русские даже морду друг другу не набьют. Все усугубляется тем, что Жуковский — родоначальник нашей литературной жизни и, стало быть, литературных скандалов, — был родом полутурок, сын пленной турчанки, и не стерпел, когда Шаховской вывел его Фиалкиным в «Липецких водах»; отсюда пошел весь «Арзамас» с его веселой и скандальной атмосферой. «Наше всё» было, как известно, арап и обладало арапским же темпераментом — щепетильность его бывала чрезмерна, пожалуй, даже для литератора. Вообще, пожалуй, прав хороший психолог Олег Зыков, по совместительству член общественной палаты, но вообще-то специалист по всяким личным маниям и фобиям: биография Пушкина — не в творческом смысле, а в чисто человеческом, — есть удивительное собрание ошибок, поражений и неадекватностей: он наживал себе врагов, где только мог, бросался в драку там, где проще плюнуть, и в результате хитро построенной интриги погиб, к восторгу светской черни, запасшейся попкорном. Зыков объясняет таковую неадекватность отсутствием семейного воспитания и предостерегает от неумеренной апологии Лицея, мотивируя заодно и лермонтовскую скандальную жизнь и раннюю гибель той же бессемейностью. Однако и в лермонтовском, и в пушкинском случае — хотя обе биографии в самом деле далеко не триумфальны и даже скорее катастрофичны — виновато иное: слишком большой зазор между той небесной гармонией, которая слышна страдальцу, и низостями, которыми он окружен в реальности. Его провоцируют на каждом шагу — а не вестись он не может, потому что иначе пострадает небесная гармония. Его попросту перестанут допускать туда, где ее слышно.
Прозаики
Отчасти этими же причинами диктовалась скандальность литературных биографий Достоевского и Тургенева (вдобавок же у обоих были отвратительные характеры): в случае с поэтом все более-менее понятно, его достает именно контраст между небесными звуками и земными сплетнями, но у прозаика есть дополнительная причина вести себя скандально: обостренная чувствительность, необходимая для фиксации всяких тонких состояний. И опять прозаик лезет в скандал там, где нормальный русский человек с его широкими и мягкими представлениями о чести либо плюнет, либо напьется, либо подерется и забудет повод. Скандально известной стала несостоявшаяся дуэль между гр. Толстым и Тургеневым, чудом предотвращенная в мае 1861 года: Толстой неуважительно отозвался о благотворительности внебрачной дочери Тургенева Полины, которая на досуге чинила одежду беднякам, и Тургенев пообещал дать Толстому в рожу. Историю еле-еле замяли, а то они уже собирались стреляться на охотничьих ружьях; примирение состоялось лишь в 1878 году. Подумаешь, один дворянин сказал другому, что его дочь напрасно занимается благотворительностью; я тоже не люблю благотворительности, я даже полагаю, что всякое занятие тем опасней и омерзительней, чем больше дает оснований для положительной и лестной самоидентификации, и человек, совершивший убийство ради общего блага, мне милей и понятней человека, раздавшего состояние ради самоуважения; но это ведь почти теоретический спор, и нечего тут драться! Просто, видимо, они в тот момент обостренно не нравились друг другу, у них и раньше бывали стычки, и вообще большая часть литературных скандалов происходит на почве личной неприязни, — ну так в России большая часть людей друг друга терпеть не может, никто никого не любит на трезвую голову! Но это не повод для скандала, и все с этим живут; только писатели с их тонкой душевной организацией отчего-то ропщут.
Апогей
Русский литературный скандал достиг пика своей интенсивности и небывалого разнообразия форм в Серебряном веке, когда границы между жизнью и литературой стерлись окончательно. Тогда дуэлировали по любому поводу, и заканчивалось это чаще всего пуфом, как в случае Гумилева и Волошина; вообще попытка реанимировать варварские или хотя бы рыцарские способы выяснения отношений в гуманный или по крайней мере цивилизованный век, обречена выглядеть смешно. Дерутся, казалось бы, по серьезному поводу — Гумилев раскрыл тайну Черубины де Габриак, сломал карьеру впечатлительной Лизе Васильевой за то, что она предпочла Волошина, хотя давала Николаю Степановичу всякие надежды и очень целовалась; Васильева действительно заплатила за эту историю нервным срывом и литературным молчанием, но публика запаслась попкорном и долго еще мусолила комическую деталь: Волошин на дуэли калошу потерял! Вакс Калошин! Точно так же хохотали над обеими дуэльными попытками Сологуба — с Алексеем Толстым и с Максимом Горьким, оба раза за честь жены, которую оскорбили сначала нелепым розыгрышем, а потом фельетоном. Оба раза ничего не вышло, как и из ссоры Блока с Белым (жутко вообразить, какую дуэль мог бы устроить Белый — с его настоящим, неподдельным безумием и способностью вовлекать нормальных людей в его извращенную логику); но скандал был нормой жизни, ее постоянным фоном, ее, так сказать, пуантой… и расплата последовала незамедлительно. Когда на протяжении двадцати лет все так пряно — наступает неизбежная пресность. Мандельштам об этом сказал точнее всех: литература была вся кровь, вся нетерпимость, а стала пся крев, всетерпимость.
Закат
Мандельштам-то, кстати, еще пытался скандалить, то есть буйствовать в тех случаях, когда, как ему казалось, нарушались приличия. Вот у кого были обостренные представления о чести, пушкинское чувство гармонии — и пушкинское же ощущение, что его нельзя ничем замутить! Из-за этого он лез во все истории, которые, казалось ему, задевают его личную и литературную честь: Горнфельда, перед которым сам он был — пусть невольно — виноват, он заклеймил палачом, литературным убийцей (Горнфельд, кстати, никаким убийцей не был — карлик, калека, он был блестящим критиком, автором лучшего перевода «Уленшпигеля», который Мандельштам в переделке отнюдь не улучшил, и отличным знатоком русской поэзии). Алексею Толстому Мандельштам, приподнявшись на цыпочки, дал пощечину, которая, как считают многие, и решила его судьбу, — даром, что сам Толстой пытался погасить инцидент, как мог, да и не был перед Мандельштамом ни в чем виноват. Но истории Мандельштама — последние настоящие русские литературные скандалы; после этого все закончилось. Почему? Объяснений много и, значит, ни одного, но если вас интересует мое мнение — причина в фоне советской жизни. Николаевская диктатура не доходила до создания союза писателей, не простиралась так далеко, чтобы организовать эту корпорацию, и она продолжала себе существовать со своими принципами; Сталин пошел дальше и сделал рабами уже всех, включая литераторов. А там, где диктатура достаточно сильна, одинаково унижены все — может быть, это и есть одна из причин сравнительно широких понятий о чести у русского общества, где всем периодически ставят публичную клизму, а человек после публичной клизмы обычно не очень склонен заикаться о личной чести. В СССР клизма стала тотальной и ежедневной, и нормы литературного поведения расширились до таких границ, что скандалить стало не из-за чего и незачем. Писатели писали друг на друга доносы, жили на государственный счет, целовали седалища бонзам — и даже такой эпизод, как втыкание прозаиком Бубенновым буквальной и материальной вилки в задницу драматурга Сурова, вызвал всего лишь эпиграмму Казакевича и Твардовского: «Певец березы в жопу драматурга сурово, словно в сердце Эренбурга, столовое вонзает серебро. Но принципом руководясь привычным, лишь как конфликт хорошего с отличным расценивает это партбюро». Конфликт хорошего с отличным, понятно? И ничего более.