Анатолий Ким - Отец-Лес
Вырвался из вулканической темницы своей Горыныч-змей, пожирающий металлы, и вновь распростёр над землёю свои перепончатые крыла. Он летел над государствами разных идеологий и народов, разделёнными прихотливой линией границ, совершенно не понимая, что такое границы, но внимательно присматриваясь к положению дел на планете и полагая, что они находятся в превосходном состоянии. Металла было вынуто из земли, выплавлено в огне и затем выставлено для удобного пожирания Змеем-Горынычем в таком количестве, что ему уж не о чем было беспокоиться.
Вот он, от тучности своей уже не способный летать, пополз по раздольным российским полям, подбирая ржавое железо и сталь на огромных кладбищах сельскохозяйственной техники. Теперь он мирно пасётся, видимый издали как громадный холм, неспешно продвигающийся вдоль горизонта. Но придёт время, когда Змей, сожрав все старые машины, брошенные на полях, покосившиеся силосные башни, расшатанные мосты, старые рельсы железнодорожных путей, сгоревшие атомные станции, заржавелые линии электропередач, – Змей-Горыныч станет неохватной для человеческого взора горою металлических мускулов. И от тяжести его нарушится равномерное вращение Земли вокруг своей оси, и соскочит она со своей орбиты и, неотвратимо приблизившись к Солнцу, сверзится, наконец, в его клокочущий океан…
Со стороны, чуть сверху, я вижу, как к отброшенному с дороги, опрокинутому "Икарусу" подъезжает машина, золотистого цвета "Нива", останавливается, и из неё выходит, приглаживая руками седые волосы, небольшого роста бородатый человек. Тут же следом подъезжают и другие машины, – люди поспешно и как-то настороженно, словно боясь нападения, приближаются к лежащему на боку автобусу… Затем я вижу всю безрадостную картину извлечения трупов из опрокинутой машины; вижу, как через разбитое переднее окно вытаскивают обмякшее тело с раздавленной головою, со слипшимися в крови волосами…
Золотистая "Нива" далее катит по Егорьевскому шоссе, приближаясь к Спасс-Клепикам, машиною правит Глеб Тураев – и мы должны полагать, что он вовсе не погиб при лобовом столкновении автобуса с тяжёлым грузовиком. Так что же выходит, господа, задаюсь я риторическим вопросом, – значит, всё происходило в воображении этого человека? Тяжкая ненависть к Городу с его дымом, гамом и дьявольством; бегство из дома, знакомство в автобусе с Неквасовым… Но ведь с деревенским учителем Глеб Степанович знаком уже много лет и уехал нынче из Города на своей машине, а не в автобусе ("Икарус" он обогнал где-то уже за Егорьевском) – последствия же страшной аварии, случившейся несколько дней назад, видел Глеб возле моста через речку у посёлка Фрол…
Выходит, и картину собственной гибели представил он в воображении, и свидание со своим трупом, – и то, как душа его, покинув тело с раздавленной головою, взмыла над полями и лесами… Сложно мне разобраться во всём фантасмагорическом хаосе его видений, бреда, воспоминаний и уяснить, что есть истина, а что воображение и мечта. Даже в таких ясных, казалось бы, положениях, как смерть или бессмертие, меня этот человек с двойственной душою заводит в тупик, – и я, следуя ходу его мысли, сегодня смерть считаю чисто абстрактным понятием, а завтра, наоборот, -неоспоримым доказательством подлинности существования.
Знакомое шоссе подводит навстречу деревянные, крытые шифером и железом посёлки; вдалеке, слева от дороги, промелькнули светлые одинаковые коробки многоэтажных домов: случайный авангард урбанизма; но далее снова пошла русская одноэтажная провинция, составленная из брёвен, под серым шифером и буровато-красным суриком, которым уже лет сто красят здесь железные крыши. В свойствах этой краски, сурика натурального, есть что-то очень схожее с людской жизнью: столь же груба на вид и далека от всяческого изящества, но прочна под воздействием солнца, дождей и унылых туманов, вдруг накрывающих мещерские просторы своей непроницаемой тоскою. Да, неказиста эта суриковая буро-красная житуха, но может продлиться благополучно лет семьдесят, если время от времени подновлять на крышах краску. Сонлива, тиха и сладка эта провинциальная жизнь, затянутая в пелены осенних и зимних туманов. Какие глухие, восхитительные тупики бытия образуются в забытых богом и начальством селениях, какая здесь даль и свобода от всех несчастных, возвышенных, мучительных проблем века! О милосердная дорога, ты уже подвела к самым колесам моей машины серый рабочий посёлок Туму. В его широкой панораме самым выразительным местом является чёрная труба асфальтового завода, изрыгающая в небо клубы чёрного дыма.
А ехать предстоит дальше, – проскочив длинную, извилистую тумскую улицу, мчаться пустынным шоссе мимо просторных летних полей, тонущих в нежной пелене перламутровой дымки. Она там, у голубых полосок леса, делается особенно белесой, текучей и нежной. О эта особенность пространства и света русских полей – жемчужная дымка, в которой меркнут дали! Словно вековечный смог скорби, образовавшийся над кроткими просторами. Именно эта странная прозрачная туманность, коей зыбится видимая глубина России, не даёт спокойно жить и мирно умереть русским людям, оказавшимся по воле судьбы вдалеке от неё. Находясь в дивных краях иных материков, они ищут невольно вокруг – и нигде не находят – этой сизой дымки особенного воздуха, которая есть не что иное, как "лесная боль полей"*******.
***
****** Сказано поэтом Александром Орловым.
Филиппинский богатый негоциант был милосердно отпущен ангелом смерти на минуту – полетать чибисом над тощим кусочком супесчаной земли, которая когда-то принадлежала ему. Но чибис не узнал своего поля, не внял материнскому зову измученной Деметры. Настойчиво помня об одной всего лишь минуте свободы, душа, тем не менее, делала вид, что не замечает грозных сигналов ангела и горестных призывов родной земли, умолявшей хоть на миг прикоснуться к ней. С пронзительными стенаниями чибис кружил над полем, и в крике его совсем не было слов, как нет их в радостных воплях бегущего ребёнка, подхваченного на широком лугу внезапным вдохновением. Душа-чибис, большая птица с длинным хохолком, увидела наконец вблизи себя ту сизоватую нежную дымку, в которой тонули ностальгические дали родины.
И с упоённой энергией полёта врезаясь в это жемчужное облако, птица видела вокруг сверкающие блёстки солнца, и каждая световая капля могла быть родственной душою, которую душа-чибис утратила в далёком прошлом. Окружённая неисчислимым роем искрящихся вспышек, она летела над зелёным полем, которое было разделено ровной полосою асфальтированного шоссе, и по синевато-серой дороге в ту же сторону, куда летела птица, мчался чистенький золотистый автомобиль. Отмеченный милостью доброй смерти, филиппинский богач исходил на смертном одре пронзительными криками чибиса, делясь своей детской радостью со всем остающимся на земле миром людей.
"Пивик кричит, – говорила молоденькая Марина, племянница филиппинца, своей старшей товарке по извозу Царь-бабе. – Пивик кричит, деток ищет. Детки в траве разбежались". И вот, оказывается, пивики-то кричали не потому, что детки потерялись. "Чьи вы? Чьи вы?" – звали они всех тех, которые были когда-то на земле и которых не стало. Чьи вы были, почему вас не стало, куда вы подевались – вот самые простые вопросы, которые и задавала вопленница-душа, обращаясь к высокому небу и просторной земле.
– Кума, ты здесь ли? – первым делом вопросила Марина, когда её, семидесятивосьмилетней покойницею, привезли наконец хоронить на большое деревенское кладбище. Гроб сняли с кузова грузовика и утвердили на двух крашеных табуретках сразу же, как вошли в ворота. Люди отправились рыть могилу в песчаной земле, работёнка была не трудная – все отошли от гроба и оставили Марину одну, вот и не помешал никто ей поговорить с теми, кто раньше неё пристроился на погосте.
– Кума? – повторила Марина, но ответа не дождалась и вдруг спохватилась: – Да что это я? Ведь ты, кума, пока не умерла, живёшь в своей однокомнатной узля метро "Динамо". Прости, кума, прощай. Это я по нечаянности тебя обеспокоила, а не по специальности. Живи себе на белом свете… Теперь я другую скличу. Олёна Дмитриевна, ты здесь ли?
– Здесь я, игде мне быть? – спокойно отозвалась крайняя могила, у самого кладбищенского забора. – Долго тебя дожидалась, омманула ты меня, Марина. Помнишь, посля войны ты съездила по моей просьбушке к племяннице Акульке в её сумасшедший дом? Там цай пила с ними, с сумасшедшими няньками, подхватила себе порцу на руку. Заболела ты, а я помирать собиралась как раз. Цово же ты сказала мне тогда? Не помнишь? Мол, тётка Олёнка, не жить мне долго на свете. Жди, мол, я вскоре буду за тобою. А сама, гляди-ко, до старости дожила, померла-таки на восьмом десятке.
– Ты прости меня, Олёна Дмитриевна, ради Бога прости за этот суровый обман, но я не виноватая! Господь пожалел малых деток, вишь, дал мне выздороветь. А порцию наслали на меня не в сумасшедшем доме, а вовсе другим разом, в другом дому, за хорошим столом. И рука у меня, тётка Олёна, осталась закрученная, кость-то по кусоцкам вышла вместе с гноем. Не могла я, тётка Олёна, рукою этой даже платок поправить на голове или гребешком причесаться.