Брэйн Даун - Код Онегина
— Не знаю.
— Мы напишем, что болели… Зубы, зубы… — Большой сморщился. — Какого черта ты про эти зубы написал?! Теперь мне кажется, что у меня болит зуб. Ну, не болит, а так…ноет.
— Я написал?! — изумился Мелкий. У него зубы никогда не болели, потому что ему их все выбили еще в отрочестве. — Это ты написал.
— Правда?! А, и правда…
Саша не знал, как доехать до вокзала или автовокзала, а спрашивать что-либо у кого-либо стеснялся, ему вообще стыдно было лишний раз рот раскрыть. (Была еще одна тайная причина, по которой Саше так срочно нужны были зубы: он хотел, возвращаясь от Мельника, заскочить в Покровское и как-нибудь исхитриться поговорить с Машей или хотя б увидеть ее, а без зубов он этого сделать ну никак не мог.) Он махнул рукой, остановился полудохлый «москвич». Саша не боялся. «Что, всех частников теперь бояться?!» Пожилой водитель «москвича» спросил, куда. Саша прошамкал (почти как Шульц):
— Афтофоксал.
Они поехали на автовокзал. Водитель опять спросил:
— А вам куда?
Саша недоуменно на него поглядел. То ли водитель был глухой, то ли Саша так плохо говорил, что люди не понимали его.
— Афтовоксал…
— Да нет, — сказал водитель, — я понял… Куда ехать-то? Не в Питер, случайно?
Он сам ехал в Питер, то есть не совсем в Питер, а в Выру. Там он жил и работал, а в Новгороде был по личному делу. Он был не прочь заполучить пассажира до самой Выры, это окупило б его расходы на бензин.
Саша подумал и согласился. Водитель был пожилой, физически слабый, с мягким интеллигентным лицом; «москвич» был совершенная рухлядь и не мог заинтересовать ни одного бандита; наконец, Саша был вооружен. Не винтовкой, конечно, и не автоматом, и не гранатою; но великолепный охотничий нож он из Кистеневки прихватил, и нож этот лежал у него в кармане, придавая уверенности.
Они выехали из города, не заезжая на автовокзал. Они не узнали о том, что на автовокзале шла облава: искали банду, которая грабила водителей, и всех пассажиров проверяли тщательнейшим образом.
— Что, домой?
— Угу-м… То есть нет.
Пожилому водителю хотелось поговорить, Саше хотелось помолчать и подумать. Водитель был деликатен и видел, что пассажир хочет молчать, но побороть свое желание разговаривать он не мог, это было выше его сил.
— А я домой.
— М-м.
— Автостоянка там у меня.
— y-v?
— Маленькая. Дохода почти никакого.
— Домой вот еду… Был у брата. Серебряная свадьба.
— Угу-угу.
— У брата жена хорошая… А я вдовец… Один я… Дочь… Дочь в Питере.
— М-м.
— А у вас есть детишки?
— Сын.
— Маленькие детки — маленькие бедки… А как вырастают… Она уехала… Я сам виноват, конечно…
— М-м-да? — сказал Саша и болезненно перекосил свое лицо, пытаясь придать ему выражение заинтересованной внимательности.
Пожилому человеку только этого и надо было — чтобы кто-нибудь незлобивый выслушал рассказ о его взрослой дочери и большой беде. Дочери его, Диане Минской, было сейчас двадцать два года; она уехала из дому, когда ей было девятнадцать. Беда не в этом, все дети уезжают в большие города — учиться, в институты поступать… Но Диана уехала не учиться, она уехала жить с мужчиной. И это бы полбеды — все девушки рано или поздно уходят с мужчинами. Но мужчина Дианы был плохой, страшный человек, наркодилер. Он и Диану посадил на иглу. И Диана погибла, то есть она была жива физически, но душа ее и ум погибли. Она нигде не училась, а работала проституткой, но даже проституткой она была плохой, потому что кололась. Отец не раз пытался вызволить ее приезжал в Питер, отыскивал, уговаривал, вставал на колени, даже ударил по щеке один раз — этого до сих пор он не мог себе простить… Бедный Минский несказанно страдал, все это было очень грустно и нехорошо, и Саша не знал, какими словами можно его утешить. Маша Верейская не задумываясь нашла бы нужные слова, и Катя нашла, и даже недалекая Наташка нашла бы… А он не нашел, на то и мужчина, чтобы вместо утешения брякнуть какую-нибудь глупость:
— Эта наркота… У меня знакомый мужик один от передоза помер.
У Минского лицо исказилось, будто у него тоже болели зубы. Но Минский был человек пожилой, он понимал, что Саша не от жестокости сказал свои жестокие слова, а от недостатка ума.
— Может, вы ее там встретите… Вы скажите ей… Поговорите… Она обычно на Староневском ра… работает. Высокая стройная девочка, волосы как вороново крыло, на правой щеке — он отнял руку от руля, показал, где, — родинка бархатная, как мушка… Такая красивая — в покойную мать… Очень красивая девочка, даже теперь, когда она… когда она такая.
Саша уже совсем не мог говорить, так болело у него все во рту, но кивнул, обещая при случае выполнить просьбу. Такое обещание ничем не связывало его: вероятность встречи с какой-то незнакомой путаной была равна нулю, а если б даже и встретил — ну, сказал бы, что колоться нехорошо, — трудно, что ли, сказать?
Высказав свою наивную просьбу, Минский как будто немного успокоился. Саша не понимал, что облегчение Минского вызвано было тем, что он, давая Саше это поручение, как бы прикасался к дочери через Сашу и хоть на несколько минут перекладывал тяжесть своей тревоги на другого человека, равнодушного и потому — сильного и всемогущего. Саша это понимал попроще: Минский выговорился, и ему чуток полегчало. И Саше отчаянно захотелось в свою очередь рассказать Минскому о том, в каком кошмаре он живет уже два с половиной месяца. Это было парадоксальное и как будто дикое, но абсолютно естественное человечье желание — сродни тому, какое побуждает убийцу похвастаться перед кем-нибудь своими деяниями, или жену — поделиться с подругой подробностями своей измены мужу, — но Саша не знал законов психологии и думал, что он сходит с ума. И чем сильней он принуждал себя молчать, тем настойчивей желание говорить распирало его. Но он смог хотя бы частично одолеть это желание. Он рассказал Минскому о том, как его друга ни в чем не виноватого — подставили злые люди, и за другом гнались, и друг убегал, и другу было очень страшно и плохо. Едва закончив свой рассказ, он уже трясся от страха: конечно, Минский догадался, что Саша говорит не о друге, а о себе. Но Минский не догадался; едва ли он вообще вникал в то, что болтает попутчик. К тому же Саша не умел интересно и убедительно рассказывать, а все жулики всегда утверждают, что их подставили. Поэтому Минский не проявил любопытства; возможно, именно это спасло его, ибо до сих пор все, кого посвящали в тайну рукописи, умирали, а, возможно, он спасся бы в любом случае: ведь он все равно бы не пошел доносить, ему было не до того.
— Надо же, — сказал он равнодушно, — какие ужасы бывают…
По сравнению с тем мрачным ужасом, в который ввергла его дочь, все другие ужасы казались ему игрушечными.
II. 19 октября:
другой день из жизни поэта Александра П.
19— 10. Яковлев включил компьютер, читал новостную ленту; все стояли рядом, смотрели.
«…в 13.27 19 октября врачи констатировали смерть заключенного. Предварительный диагноз: инфаркт».
К Горчакову с вопросами; Горчаков, пожав плечами, отвечал:
— Внутренние дела не в моей компетенции.
— Но что скажет Англия? Что скажет Израиль? Горчаков на мгновение перестал быть министром и ответил:
— Ничего.
19.20.
— Титаник: один в один.
— Ничего подобного. О Радуеве было: геморрагическое чего-то там неясного генеза. А тут все ясно.
— Инфаркт — болезнь века, — сказал Комовский, — конечно, человек был нездоровый, нервничал все…
— А не надо было продолжать рыпаться, — сказал простодушный Мясоедов, — сидел бы себе тихонечко — глядишь, еще б амнистию…
— Саня, ты чего примолк?
— Саня уже статейку разоблачительную обдумывает…
— Сашка, а Сашка…
— Оставьте его в покое, — сказал Горчаков.
Его пальцы все сжимали телефон.
Почтенный председатель! Я напомню
О человеке, очень нам знакомом…
…Но много нас еще живых, и нам
Причины нет печалиться…
Нет, Петр ни в чем не упрекал его. Петр сказал только:
— А, ты же празднуешь… С этими… — Петр недолюбливал их «дипломатическую шайку», «золотую молодежь». — Ну, веселись, веселись.
Он ненавидел Петра.
III. 1836
«…В каком виде теперь нанимаемые мною комнаты приняты, как то: полы чистые, двери с замками и ключами, крепкие, рамы зимние и летние с целыми стельками, печи с крышками, тарелками и заслонками; а если что окажется изломано, разбито и утрачено, то за оное заплатить или исправить мне как было, Пушкину, своим коштом… В нанятой мною квартире соблюдать мне должную чистоту: не рубить и не колоть в кухне дров, на лестницах не держать нечистоты, также и на дворе ничего не лить и не сыпать, но всякую нечистоту выносить в показанное место… Чищение печных труб и прочая полицейская повинность…»