Татьяна Толстая - Невидимая дева
Няню утром ждали дети – розовые, хмурые, теплые, заспанные. Марфу – котлы, дрова, авоськи, дуршлаг, фарш. Каждому свое, золотко. Такая наша планида.
Свое утешение у Марфконны, впрочем, было: на протяжении многих лет она утаивала от мамы, что майонезные баночки тоже имеют залоговую цену, – мама это как-то упустила из виду, витая в облаках. Майонезная баночка стоила три копейки, пол-литровая банка из-под томатного соуса, который и няня и Марфа упорно называли просто «красный», – пять. Литровая – десять. Молочная бутылка – пятнадцать копеек. Сколько давали за трехлитровую банку, даже подумать страшно, но ее как раз никто бы и не сдал, она была нужна для варенья и для маринованных грибов.
За бутылки Марфа отчитывалась, а за майонезные-то баночки – нет. Прикарманивала сдачу. Думаю, за годы у нее образовался хороший припек к зарплате, составлявшей, вроде бы, тридцать рублей.
Няня тоже получала тридцатник. Но у нее все время занимали деньги, а потом и вообще забыли платить. Так она и жила без денег, на одну «пензию». Когда же ей платили, она упорно тратила эти деньги на нас же: скупала крупы, горох, сушила черные сухари и прятала в наволочках по шкафам, – а Фомин и Левинсон понаделали много встроенных шкафов, в каждой комнате по шкафу. Мама все время натыкалась на нянины заначки; помню, как она открыла дверцы белого кухонного буфета, и там стопкой, словно десертные тарелки, лежало штук десять ватрушек. Ватрушка стоила много: пятьдесят две копейки.
– Няня! Ну что ж ты делаешь, этого же никто не съест!
– А если война? – сердито говорила няня.
Они были во всем противоположны, и телом, и духом: няня – маленькая, пышноволосая, надежная, верная; ради детей она проползла бы тысячу верст, кормя их кусками своего тела; Марфа, я думаю, – живи мы в 1918 году – перерезала бы горла спящим, подожгла бы квартиру и, бесшумно перекинувшись через забор, бежала в степи, в овраги, к махновцам, на юг, выбросила бы головной платок, выбросила юбку, натянула штаны, обрила бы десять волосин с желтого своего черепа, в одно ухо вставила бы цыганскую серьгу, сделанную из папиной запонки, и гуляла бы по-вдоль бывшей черты оседлости, громя еврейские местечки и прославившись как Конон-каин, пока не нашли бы в овражке ее окоченевший труп с торчащими, вытянутыми, сухими лошадиными ногами.