Сборник - Трава была зеленее, или Писатели о своем детстве
Мы с Зойкой часто прыгали в резинку во дворе. Дед Аполлонский уже не выходил во двор сидеть со стариками, и поэтому здороваться стало неинтересно. Мы с Зойкой прыгали в резинку под его окнами. Еще с нами была Таня Афонасик. Толстая. Младше нас на год. Когда она прыгала, у нее тряслись ноги. Я этого сначала не заметила, мне про это сказала Зойка. Я ей не поверила, но она говорит:
– Ну давай возьмем ее с нами. У нее дрожат ноги от прыжков. Ты посмотришь.
И вот как раз прыгала Таня Афонасик, топоча ботинками, а Зойка мне сигналила глазами, чтобы я смотрела, но мне было не до Тани. Я с тоской думала, что сейчас прыгать придет моя очередь и как я буду прыгать, когда на мне желтые панталоны на толстых резинках? Когда пришла моя очередь, я стала прыгать, натянув юбку на коленях, чтобы Зойка с Таней не смеялись, а Зойка мне говорит:
– Оля, Оль, ты что, в панталонах?
Я уже собралась ответить, что нет, но вдруг обернулась назад: у окна стоял дед Аполлонский, смотрел, как мы прыгаем. Он увидел, что я на него смотрю, замотал головой и потянулся к раме, чтобы открыть.
Я крикнула:
– Здрасте, дедушка!
Но он, как раньше, стал показывать пальцем на уши, что он не слышит, и с треском раскрыл окно. Он крикнул мне:
– Что ты сказала?
– Здрасте, дедушка!
– А, – говорит, – а то я смотрю на вас, вижу, что вы со мной разговариваете, а не слышу ничего.
– Мы ничего вам не говорили, – сказала я. – Мы просто прыгали. Вам показалось!
Дед нам сказал тогда, что никто к нему не ходит и что он скоро умрет, а на государственный счет его, наверное, не похоронят. Мы промолчали в ответ. Мы тогда еще не умели наврать, что придем. Дед не знал, что нам еще сказать, поэтому мы стали прыгать дальше.
Моя бабушка как-то купила картошку на остановке «3оопарк». Такую черную, в комьях земли. Она сидела на кухне, чистила ее, и у нее совершенно почернели руки, а картошку, всю побелевшую, она кидала в воду. Она мне сказала:
– Там, в сумке… Я купила тебе два абрикоса.
Я достала их из сумки – они были в полиэтиленовом мешочке, к нему прилипло чуть-чуть земли… Их было два. Два желтых рыхлых абрикоса, и каждый из двух половинок. Один был с розовым бочком, слегка помятый, так что половинка съехала набок, а другой покрепче, в коричневых точечках. Я съела их оба. С жадностью. Даже облизала горьковатые косточки, а потом вытерла руки о кафель на кухне. А потом бабушка увидела желтые разводы на стенке и очень меня ругала. У меня абрикосовый запах впитался в пальцы, и бабушка мне сказала:
– Мы в июне поедем на юг. В Сочи. Там такого много.
Я стала ждать июня. Я даже Зойке не говорила.
Я помню тот день. Жаркий майский день. Последние дни перед июнем. Мы с Зойкой вчера наломали сирени и принесли домой по букету. Нас ругали. Грозили штрафом. Моя бабушка поставила синие ветки в банку с водой, на кухню, на подоконник, к абрикосовым косточкам и луку в банках.
Мне Зойка сказала:
– Сейчас деда повезут, – и показала на автобус у подъезда.
– Какого деда?
– Да нашего… Аполлонского…
– Куда повезут? – спросила я и тут же подумала про юг. – А я в июне поеду в Сочи. Там всего много…
– А в Москву ты уже не поедешь?
– В Москву позже…
– Сейчас, сейчас его вынесут… – сказала Зойка.
– Кого вынесут? – спросила я.
– Ну кого-кого! Ну, деда нашего! Понятно тебе? Аполлонского! Он умер недавно… Хочешь поближе посмотрим?
Я не поверила сначала, но мы подбежали к маленькому автобусу у подъезда. Я заглянула: стоял венок из бумажных цветов, веяло жарой и сиренью. Тогда мне все стало ясно. И тут дверь подъезда открылась, и два мужичонки в костюмах вынесли деда в гробу. Я прищурилась слегка, чтобы лучше рассмотреть, который из них его сын, но ни один из них на сына не походил даже отдаленно. А мне так захотелось, чтобы все было, как мечтал дед, и я решила узнать. Я спросила у тех, кто нес гроб, на государственный ли счет хоронят деда Аполлонского. Но они прогнали нас с Зойкой и крикнули, что у нас нет совести. А мы очень волновались. А когда деда пронесли мимо нас, то я увидела, что он совсем не изменился, только глаза у него были закрыты и не было очков. А потом из подъезда вышли старики в костюмах, но не те, что на лавочке, а другие, я их не знала. Они несли на подушечках дедовы награды.
Даже тот орден, который Зойка лизнула, он тоже лежал на подушечке. А потом выходили музыканты и люди с сиренью. Не было других цветов. Одна сирень. Она тогда росла всюду, ее все ломали. Она тогда росла всюду, только отодвинь ветку, еще одну, а третья – обязательно сирени. Она заполнила весь жаркий автобус, и все люди с сиренью не поместились. И музыканты не поместились тоже. А деда все равно не было видно из-под крышки, поэтому плакать как-то не хотелось. А все старики держали подушечки с орденами на коленях, как будто бы это их ордена. И когда автобус медленно поехал, музыканты пошли следом и медленно заиграли, и люди с сиренью тоже пошли, роняя сирень.
А я все волновалась, я спросила у Зойки:
– Как же все-таки его хоронят? На государственный счет?
– Да, – сказала Зойка, тоже волнуясь, – надо бы узнать! – Еще она сказала: – Цветов много!
И мы пошли с ней, поднимая сирень из майской пыли…
6 апреля – 31 мая 1992 г.
Елена Нестерина
Стальные руки-крылья
…Профессия, по которой мой папа вышел на пенсию, – летчик гражданской авиации. Пенсия наступила у него довольно рано, год работы им считали за полтора. Вовсю была перестройка, так что после папы и тех, кто уходил на пенсию вместе с ним, почти никто и не летал – потому что тут же быстро разворовали и привели в полную негодность аэропорт, аэродром, самолеты, наземные службы и склады ГСМ. На много лет этот неутомимый аэропорт, который идеально был подогнан под бесперебойное функционирование, умер. Теплилась жизнь только далеко-далеко за взлетной полосой, на метеостанции, дрожал на ветру полосатый «колдун»… Там собирали погоду и продавали ее в телевизор.
Профессия родителей так или иначе отражается на судьбе детей, и на их ежедневном бытовании тоже. Все детство мы ждали. Маме почти каждую ночь снились падающие самолеты, и только когда у папы наступила пенсия, перестали. Довольно быстро перестали, мама даже удивилась.
Зато начали сниться мне – в основном в моих снах медленно и низко летели тяжелые авиалайнеры. Иногда они входили в пике, а иногда прямо плашмя, но неизменно падали. И неизменно возле нашей деревни. Звук в моих снах не включался, самолеты падали бесшумно. Горели, пламя их жгло меня, я бежала подальше, радуясь, что самолет не упал на наш дом. Тех, кто догорал в самолетах, было жалко, но радость, что хоть я убегаю, но жива, оказывалась неизменно сильнее. Что мне нравилось – так это то, что во сне не было за это стыдно. А однажды так во сне у меня упала Останкинская телебашня, самый шпиль ее рухнул на край сада, башня не загорелась, а просто упала – и весь сон я с мародерской радостью бежала грабить. И думала, что здорово, что на наш сад упало. Бежала, башня с садом отдалялись – а я за ними, предвкушая, чем можно поживиться в башне…
Падающие самолеты снятся и сейчас. Даже ядерный взрыв не снится. И самолеты такие фантастические, с тенденцией к дирижаблю. Пышные. Медленные. Изредка пролетают и падают далеко, за лесом. Только несильной взрывной волной накрывает.
«Ан-2», на котором проработал мой папа, уже перестали производить. Все перестали, кроме Китая. Там делают, сами используют и продают туда, куда раньше продавали мы. Я верю, что «Ан-2» модернизируют (в Книге рекордов Гиннесса «Ан-2» значится как единственный самолет, который может эксплуатироваться более шестидесяти лет, так там все грамотно спланировано и качественно произведено) и вернут в производство.
Я никогда не говорю о нем «Кукурузник».
Кормилец. Так он у нас называется.
Старший брат «Ан-2» самолет «По-2» заслуживает поклона и уважения. На нем летали до войны и в войну.
«Ан-2» в небе над головой – это праздник и ожидание. Сколько себя помню – столько и праздник.
В кабине «Ан-2» нельзя, закрыв окошки, лететь только на приборах, нужно постоянное включение в процесс. Нужно смотреть, слушать – как работает мотор, движение воздуха и разговоры с диспетчером.
А из кабины видно небо и все, что под ним – поля, речки, дома, леса. «Ан-2» может взмыть высоко-высоко и лететь над облаками, которые толстыми съедобными слоями будут лежать под ним. А может лететь совсем низко, над водой, над полем, над самой кромкой леса. И будет казаться, что если высунуться как следует, то можно хватать листья с макушек деревьев.
Но я этого ничего не делала, потому что никогда не летала в детстве на «Ан-2». На вертолете «Эх, нам бы дожить бы!» – да, на пассажирских лайнерах – много раз. А на кормильце ни разу. Пока, уже в институте, не отправилась в клуб МГУ прыгать с парашютом.
Много раз, когда мы жили в деревне, а папа работал где-то поблизости, он пролетал на своем весело урчащем самолете над домом и садом. Папа выглядывал из кабины, махал нам рукой. И ему махала и кричала вся деревня. Однажды мы рвали вишни, веселились, кричали, пищали и не слышали гула мотора подлетающего самолета. Когда мы его заметили, было уже поздно – и мама, и мы с сестрой попали под бомбежку. Авиация обрабатывала поля, и папа осыпал нас с самолета градом твердых розовеньких шариков удобрения.