Александр Проханов - Последний солдат империи. Роман
Головная машина стала пятиться, оставляя в борту троллейбуса грязную вмятину. Человек на башне махал бушлатом, бушлат горел, и вторая машина, на помощь первой, двинулась в горловину туннеля.
— Бей их!.. Суки проклятые!.. Убийцы!.. — мегафон гудел в толпе, управляя ее страхом, фокусируя ненависть. Толпа, клубясь, кинулась к туннелю, побежала по асфальту, на котором горели шмотки огня. Белосельцев устремился, желая бежать, но остановил себя, вцепившись в каменный парапет, где лежал свернутый мокрый рулон брезента. Внизу, окруженная толпой, елозила гусеницами боевая машина с кругляками закупоренных люков, с гвардейским значком на броне.
— Давай!.. Помогай!.. Шевелись!.. — к парапету подбежал косолапый, ловкий, похожий на обезьяну мужик. Стал ворочать сырой брезент, злобно оглядываясь на Белосельцева. — Помоги, тебе говорю!..
Ему на помощь сбегались юнцы, какая-то простоволосая женщина, какой-то мусорщик в оранжевой робе. Разворачивали брезент, спихивали его вниз с парапета. Рулон, раскручиваясь, упал, шлепнулся на машину, накрывая чехлом башню, люки, триплексы. Ослепнув, машина забилась, закружилась под брезентом, люди вокруг обтягивали ее грубой тканью. Двое уже скакали, танцевали на броне, заматывая брезент вокруг пушки. Белосельцев с ужасом следил за смертельно опасной охотой, за уловлением машины. Мегафон металлически вещал и учил:
— На корму горючку бросай!.. Поджаривай их как карасей!..
Белосельцев видел, как чернокудрый жрец обнял юношу в белом картузе, что-то прошептал, вдохнул ему в ухо. Тот восхищенно взглянул на учителя. Легко, невесомо, словно на крыльях, перемахнул парапет, приземлился на горящий асфальт, где пламенели оранжевые жертвенные огни. Огибая их, достиг машины, которая бугрилась, ходила ходуном под брезентом, как пойманный рычащий зверь. Взлетел на броню, смешался с остальными ловцами. Только мелькал в темноте его белый картуз. Зеленкович направлял оператора вниз, понукая его:
— Давай крупный план!.. Гусеницы снимай, гусеницы!..
Перекрикивая дребезжание мегафона, протыкая его длинным острием, раздался истошный, восходящий и ниспадающий вопль, замирающий в хрипе и клекоте, в чавканье и рокоте гусениц. Боевая машина дергалась под брезентом, стряхивая с загривка оседлавших ее охотников. Продрала чехол, цапнула траками асфальт, вцепилась в поскользнувшееся, упавшее тело, от которого отлетел белый легкий картуз. Затолкала под гусеницу, дробила, рвала, накручивала, хрустела костями. И из этой гибнущей, расплющенной плоти вырвался последний вопль жизни, улетел в дождь и копоть. Белосельцев видел, как крутилась, скользила по асфальту металлическая гусеница, отталкивая от себя кровавый мешок с жижей и мякотью, и оператор, ловкий как большая обезьяна, подсвечивал месиво огоньком телекамеры.
На горящей машине солдат продолжал махать бушлатом, шлепая по броне. Бушлат превратился в ком пламени, и солдат, охлопывая себя по горящим бокам, спрыгнул на землю.
Белосельцев видел, как жрец возвысился над толпой бледным, надменно-прекрасным лицом. Открыл объятья, и в эти отеческие, растворенные объятья упал молодой герой в голубом картузе. Жрец прижал его к своей могучей груди, накрыл клубящейся черной копной кудрей. Поцеловал, отпуская на подвиг. Юноша, счастливый, озаренный, побежал вдоль парапета, хватая на бегу букетик с тяжелой стальной сердцевиной. На горящего солдата набегали, кричали, взмахивали букетиками, тяжело опускали на солдата. Горящий, он сгибался под ударами, заслонялся руками, а его добивали, валили, топтали. Белосельцев увидел, как из люка машины просунулось обезумевшее, в танковом шлеме лицо с выпученными, отражавшими пламя глазами. Протянулась рука с пистолетом, и негромко простучало два выстрела. И следом — крик, жалобный, детский. Мольба пробитого пулей человека, не желавшего умирать. Юноша в синем картузе упал рядом с горящим солдатом, и над ними обоими скакала черная гибкая обезьяна, водила глазком телекамеры.
Третья боевая машина пехоты отделилась от колонны, ринулась на толпу, втискиваясь в скопище. В корме отворились двери, солдаты с автоматами, стволами вверх, зажигая пузырьки пламени, стреляя в воздух, кинулись на толпу, пробивались к упавшему товарищу. Толпа отхлынула. На асфальте лежал дымящийся обожженный солдат и убитый парень в синем картузе, кругом валялись растрепанные букеты цветов. Десантники подхватили солдата под руки, понесли, головой вперед запихнули в десантное отделение. Толпа валила за ними, свистела, орала, кидала камнями.
Белосельцев увидел, как лицо жреца в ритуальных швах озарилось грозным багровым светом. Он притянул к груди третьего героя, в красном картузе. Указал ему рукой в черной перчатке на отъезжающую машину, и тот, счастливый, вдохновленный, бесстрашный, кинулся следом.
Солдаты заскакивали в десантное отделение, машина разворачивалась, начинала уходить. Дверь в корме оставалась открытой. Парень в красном картузе, набегая, прыжком ныряльщика, кинулся в открытую дверь, в черный зев кормы. Нырнул и исчез. Машина уходила, отрывалась от толпы, увеличивалось за кормой пустое липкое пространство асфальта. И на этот асфальт выпало, ударилось, перевернулось, застыло в нелепой позе тело. От головы отвалился красный картуз. В груди торчал утонувший штык-нож. И к убитому, на полусогнутых сильных ногах, подбегал оператор, переводя камеру на зарезанного героя.
Жутко сверкали на машинах слепящие прожекторы. Ударили пулеметы, тупо, страшно, всаживая трассеры в тусклое небо, прогоняя рубиновые угли в туман среди крыш и домов.
Толпа, та, что была в туннеле, и та, что клубилась у парапета, разом побежала. Молча, шумя башмаками, шаркая подошвами, бросая зонты, кинокамеры, хлынула прочь от долбящих пулеметов.
Белосельцев увидел, как спокойно, торжественно проходит мимо жрец с развеянными кудрями.
Властно приказывает двум послушным служителям:
― Доставайте фобы... Уложим мальчиков... Героев понесем по Москве...
Белосельцев бежал, стиснутый в толпе, спасался от пролитой крови, а она, как удар цунами, гналась за ним нарастающей красной волной, на которой, как водные лыжники, мчались трое юношей в разноцветных картузах. Очнулся в каменном пустынном дворе. Встал, задыхаясь, ощупывал руками лицо, грудь, колени, словно искал на них липкие пятна крови. Какой-то человек в шляпе двинулся к нему от помойки. Приблизился, заглянул в глаза. Белосельцев увидел, что у человека вместо лица огромная дыра, полная гнили и сукрови.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Наутро он не мог подняться от слабости, от непроходящей болезни и еще от чего-то, что, подобно чугунным гирям, держало его в постели. Сзади, за спиной, стояла жуткая ночь, словно огромная, черная, в липких отсветах, стена. Впереди маячила такая же громадная, тупая преграда, и обе они сближались, оставляя ему малый зазор тусклого утра. Вся его плоть, измученные суставы и кости ждали, когда сдвинутся грозные станины, превращая его в плоскость, в ничто.
Он не включал телевизор, не открывал шторы, за которыми брезжило жидкое розоватое солнце. За шторами, в городе, в Кремле, завершалось жестокое действо, добивалась беспомощная группа обреченных государственников, стреляло, гвоздило из всех стволов и калибров «оргоружие», распыляя по Москве розовую эмульсию пролитой крови. И все звонки, приказы, бестолковые совещания и встречи не достигали цели среди розоватого парного тумана. Черные лимузины, правительственные телефоны, посыльные были в легчайшей розовой росе, опустившейся на капоты, мигалки, телефонные трубки, кокарды фуражек. Страна, которой пытались управлять, гарнизоны, которым отдавались приказы, надышались розовым отравленным воздухом, лишавшим воли и разума. Члены Чрезвычайного Комитета в кремлевских кабинетах, в желтом дворце, метались беспомощно, кидались друг к другу, упрекали, ссорились, винили один другого, а на них сквозь окна, из-за Кремлевской стены, из- за соборов и башен, брызгал пульверизатор, кропил мельчайшими розовыми брызгами, и они замирали, похожие на задохнувшихся насекомых. И он, Белосельцев, был парализован, задыхался в сладковатом розовом воздухе.
За шторами раздался тяжелый грохочущий звук. Вибрация достигла шкафа, в котором стояли африканские резные скульптуры — черные тонконогие воины с копьями, женщины с косицами и длинными козьими грудями. Они закачались, откликнулись на трясение стен. Белосельцев знал этот гул проходящих танковых колонн. Тяжело качались длинные пушки, из люков смотрели усталые злые лица командиров, била коромыслом гарь. Колонна, потеряв ориентиры, блуждала в розовом тумане, натыкаясь на фасады домов, на церкви и памятники.
Он нехотя встал, включил телевизор как раз в тот момент, когда на черном экране метались тени, вспыхивали клочья огня, молниями по мокрой броне пролетали прожекторы. Толпа била горящего солдата, дергались гусеницы, кровавый ком костей бугрился на асфальте. Большая винно-красная лужа, липкий след, трассеры в ночном небе, рассыпанные букетики цветов, а потом все погасло, и появилось его, Белосельцева, лицо, торжественное, вдохновенное, источающее власть и всеведение: