Андрей Дмитриев - Крестьянин и тинейджер
И Панюков не то чтоб начал понимать, что там ему выкрикивает Вова этими новыми словами, но начал примечать: предвестьем этих выкриков всегда бывает страх в его глазах, ребячливый и вороватый, точно такой, с каким он, Вова, в детстве врал, будто у него тянет живот, когда отказывался ехать в школу. Он этими словами словно заклинал страх, он словно гнал его прочь, совсем как бабы из Селихнова, пойдя по ягоды и безнадежно заблудившись, прочь гонят лешего. Страх тенью набегал на Вовины глаза по десять раз на дню, и Панюков однажды попытался выведать у Вовы, чего он так боится.
Он начал осторожно и издалека: «Знаешь, как наши бабы гонят лешего, когда он их в черную чащу заведет и водит их кругами, так водит, что им не найти дороги?»
«Вау! – ответил Вова. – Не знал я, что у вас завелся леший».
«Ты слушай. Соберутся в кучу на полянке, все догола разденутся и встанут во все стороны: кто задом, а кто срамом, кто – титьками вперед, кто – враскоряку, тут главное, чтоб неприличнее, чтобы стыдней до невозможности; еще слова ему кричат, какие попаскуднее, и голосами самыми противными. Бедняга леший в страшном ужасе ускакивает к себе в дупло или в болото, а наши бабы одеваются спокойно и запросто выходят на Селихново, будто и вовсе не плутали».
Вова не поверил: «Что может лешего испугать в голой бабе? – Потом спросил: – Чего-то я не догоняю: зачем ты меня грузишь этим лешим?»
«Затем, что ты все время какого-то московского лешего пугаешь, когда ты говоришь словами, которых я не понимаю».
Вова обиделся: «И никого я не пугаю. И нигде я не плутаю. И слова эти – не мои; ими молодые говорят. Молодых на всех местах развелось, будто опят в хороший год; не продерешься. Хочешь быть в деле – будь с ними, не спорь с ними и говори с ними по-ихнему. – Вова значительно вздохнул и вдруг спросил: – Про наших баб и лешего тебе тут кто рассказывал? Неужто твоя Саня?..»
…Из-под колес идущих впереди грузовиков взмывала, клубясь, пыль, и Панюков заметил вслух, что до Пытавина дождь не дошел, на что водитель Стешкин поленился отвечать. УАЗ тряхнуло и еще тряхнуло; Стешкин выругался и запоздало сбросил скорость, потом достал из пачки сигарету, собрался снова закурить, но, искоса поймав злой взгляд Панюкова, передумал.
А Панюков был зол не на него – он злился, как всегда, на Вову: «…Не Саня мне про баб и лешего рассказывала, мне еще мать про них рассказывала, только велела, чтобы я тебе не рассказал: боялась, ты за бабами однажды в лес увяжешься, чтобы там с ними заблудиться и потом подглядывать… И нечего тебе на молодых валить; тебе и самому-то – сколько было? Мне было тридцать три, значит, тебе – тридцать один: куда еще моложе! Ты просто подыхал от какого-то страха, я помню это очень хорошо».
Из решетчатых ворот пытавинской «Автоколонны № 1120» медленно выполз автофургон с надписью «ЛЮДИ» над кабиной и, кособоко поворачивая, перекрыл проезжую часть. Стешкин притормозил, встал и, пока автофургон выруливал – поцыкивал на него, поторапливая, и бормотал нетерпеливо:
– Ну, ты, давай, давай…
Автофургон, наконец, повернулся к ним задним бортом (там тоже была надпись «люди») и, выпустив из-под борта струю сгоревшей солярки, рванул вперед. Стешкин рванул следом. До вокзала оставалось меньше пяти минут езды, и Панюков подумал с опасением, о чем и как он будет разговаривать с этим чужим московским парнем. Уж если Вова, нахватавшись там словечек, из которых не понять ни одного, кроме «бекоз», «офкоз» (все, что осталось в памяти от селихновского школьного английского), даже сейчас, дожив почти до сорока, хвалится ими перед всеми в своем секретном письме, – какими же словами будет сыпать здесь направо и налево этот молоденький москвич?..
Панюков устал думать о Вове, устал злиться на него; глядел рассеянно в окно. Кирпичные, бревенчатые, дощатые стены домов были бурыми от пыли. Мужик с синим пластмассовым ведром качал изо всех сил рычаг водозаборной колонки, а вода все не лилась. Женщина в домашнем сизом ситцевом халате погнала через дорогу трех лохматых черных коз, но Стешкин их не пропустил…
…В конце второй недели своего пребывания в Сагачах Вова съездил в Селихново, кому-то позвонил, вернулся в Сагачи веселый, легкий, словно вымытый, и даже напевал. Сказал: «Жизнь удалась», – стал быстро собираться в путь и, перед тем как отправиться на остановку, попросил Панюкова достать из тайника в хлеву сверток с долларами. Там, где тот сверток был зарыт, словно нарочно улеглась корова с пузом. Пришлось ее согнать с места. Корова ревела и мотала головой, пока Панюков руками выгребал сверток из-под навоза и прелой соломы. Отмыл пакет и отдал его Вове. Вова уехал и с тех пор не появлялся; писал редко…
УАЗ свернул на улицу Урицкого и по пустой бетонной набережной покатил в сторону вокзала. Холодный воздух с озера заполнил кабину. Вблизи, у набережной, озеро дышало, перекатывалось и было цвета темной стали; у дальних берегов вода была недвижна и сияла синей медью солнца. С набережной свернули на Первомайскую и, миновав железнодорожный переезд, выехали на площадь перед вокзалом. Стешкин припарковал УАЗ в тени киоска, торгующего пивом, чипсами и жвачкой, и заглушил мотор.
…Панюков вспомнил напоследок: небо темнеет, из черной тучи сыплет белая осенняя крупа; Вова льет ему в ладони из ведра горячую, дымящуюся воду и терпеливо ждет, когда он, наконец, отмоет руки от навоза, хотя пора уже бежать к автобусу…
«Мог бы и сам приехать», – с грустью подумал Панюков и шагнул из машины в пыль.
В вокзальном зале ожидания было безлюдно, свежо и сыро; недавно вымытые деревянные полы еще не высохли. Гулко и вразнобой постукивали на сквозняке полуоткрытые двери, одна – на перрон, другая – в неведомый Гере городок. Гера сидел один против окошка кассы, под огнедышащей картиной, изображавшей Ленина у паровозной топки. Ждал, закинув локоть на спинку скамейки и подперев щеку ладонью. Ему казалось, что щека еще хранит холодный запах отцовского одеколона. После двенадцати часов, проведенных в дороге, Гере было стыдно вспоминать свою неблагодарную досаду, которая томила его на платформе перед отходом поезда. Он-то надеялся, что не отец его проводит, а Татьяна, но вышло по-иному. Отец не собирался провожать, он был измучен недосыпом, но мать заставила его поехать на вокзал: «Будь всюду с Герочкой и не отвлекайся; пока ты с ним, никто к нему не сунется, а если сунется, ты им сумеешь так ответить, чтоб больше и не думали соваться».
Отец с ней спорить не рискнул. На своем «хаммере» домчал Геру по ночной Москве до вокзала, вывел его за руку под фонари платформы и не отпускал руки́, пока не объявили отправление. Сказал: «Ты там, смотри, не пьянствуй с мужиками; этот Панюков не пьет, не курит и не матерится, как и дядя Вова, я это знаю, но там есть и другие мужики. Писем не пиши, обратный твой адрес никому не нужно знать. Лучше звони».