Вадим Фролов - Что к чему...
– Цэ женщина! – сказал дядька и опять вздохнул. – Необыкновенной силы женщина!
Мама улыбнулась так приветливо и спросила:
– Правда? Вам нравится?
– А то нет? – сказал дядька. Он даже зажмурился и покачал головой. – А скажи, доченька, что это она? Так нежится или какое видение у нее? Уж больно она светится вся…
– Вы правильно поняли, – обрадовалась мама и начала рассказывать про Данаю. Была, значит, такая древнегреческая легенда о том, как самый главный греческий бог Зевс полюбил дочь греческого царя, но так как богу неудобно было запросто встречаться с простыми смертными, то он спустился к Данае в виде золотого дождя. Многие художники так и рисовали: Даная, а на нее сверху сыплется дождь из золотых монет. Но Рембрандт решил, что монеты это грубо, и вместо золота нарисовал солнечный луч – он ведь тоже золотой по цвету.
– Правильно, – сказал дядька, – при чем тут деньги, колы тут любовь. Ай, умные ции греки!
– Рембрандт – голландец, – сказала мама, – но, в общем, вы правы.
– А зачем он спустился к ней? – спросил я.
– Тю, малый, – засмеялся дядька, – хиба ж не понимаешь?
Мама чуть-чуть покраснела и быстро сказала:
– Ну зачем, ну зачем?.. Ведь он любит ее, ну вот и… пришел.
– Конечно. На свиданку, – подтвердил дядька. – А у них дети были? – Он показал на картину.
– У них родился сын Персей, который стал потом героем и совершил много подвигов… – сказала мама.
– А он, художник этот, – не унимался дядька, – из головы рисовал или срисовывал с кого? Уж больно у него здорово все похоже. Вон, смотри – все… как настоящее, так и хочется погладить…
Мама засмеялась, и я фыркнул тоже. Тогда мама посмотрела на меня и сказала, что я дурачок. Но, честное слово, я засмеялся совсем не потому, что подумал что-нибудь такое. Просто мне нравился этот забавный дядька и то, как он по-хорошему говорил об этом.
Дядька не смеялся, но глаза у него были веселые и хитрущие, а когда мама рассказала, что Рембрандт рисовал Данаю со своей жены, он совсем обрадовался.
– Ишь ты! – сказал он с уважением. – Не побоялся, значит, свою супругу выставить. Ну и правильно: раз красиво, чего стесняться. Вот, скажем, беременная баба многим не нравится. Так то дураки и ни беса не понимают. А я кажу – в беременной женщине самая высокая красота есть. Так я понимаю?
– Очень правильно вы говорите! – сказала мама. – И вы, по-моему, очень хороший человек…
Мама даже растрогалась.
– Хороший-то, хороший, – сказал дядька, и глаза у него опять стали хитрущими, – только свою старуху я в голом виде не выставил бы. Ей-богу, не выставил…
Мама снова засмеялась, потом взяла под руки меня и дядьку и быстро повела в другой зал.
– Пойдемте с нами, – сказала мама, – я вам еще кое-что покажу.
– Ой, спасибо, доченька, – сказал дядька, – а то я среди красоты этой, как в темном лесу.
Мы еще долго ходили по Эрмитажу, и мама все рассказывала и показывала, а дядька все охал и даже стонал, а я хоть и устал, но слушал в оба уха, и мне казалось, что я уже понял что-то такое, что в жизни если не самое главное, то уж наверняка одно из самых главных. А под конец мама повела нас на самый верх – там выставлены французские художники нового времени. То ли я действительно очень устал, то ли не все понимал, но мне там мало что понравилось.
Но вот мама остановилась около одной скульптуры. Дядька тот, как только подошел, схватился за свой запорожский ус и застыл, а я вначале почти и внимания не обратил на эту скульптуру, а потом, когда присмотрелся, мне захотелось на нее смотреть долго-долго, не отрываясь, чтобы запомнить хорошенько, – так это было красиво. Небольшая такая скульптура: юноша сидит, а перед ним на коленях стоит девушка, он склонился к ней, обнимает одной рукой и целует. Лиц их не видно совсем – они как будто слились, и вообще вся скульптура будто бы немного смазана, ничего не отделано до конца, а только вроде бы намечено, и все-таки ты видишь каждый отдельный пальчик, и даже жилки на теле – и те как будто видны, и белый мрамор кажется розоватым и нежным, как живая человеческая кожа. И это так здорово, что у меня даже сердце защемило…
– Это называется «Вечная весна», – тихо сказала мама.
Я посмотрел на дядьку, и мне показалось, что у него на глазах слезы, но он ничего не говорил и потом, когда мы уже шли к выходу, всю дорогу молчал. И только когда мы прощались, он задумчиво сказал:
– Вот ведь какая штука. Старый я байбак, все в жизни повидал и уж думал, ничем меня, лысого черта, не удивишь. А вот увидел красоту такую и вроде понял получше, какие мы люди на самом деле есть… И ты, хлопчик, примечай…
И ушел. А мы так и не спросили, кто он такой и откуда. Ну, да это, наверно, и неважно.
Домой мы пришли усталые, и мама сразу полезла в ванную – принять душ. А я только прилег на свой диванчик, как меня позвал батя.
– Ну как? Понравились ценности мировой культуры? – спросил он, а я только кивнул головой в ответ, – говорить у меня не было сил да, честно говоря, и охоты: что-то меня переполняло, а говорить об этом не хотелось. И вот тут-то и случилось самое страшное. Батя полез в ящик стола и достал оттуда ту самую репродукцию, которую я два дня назад испакостил.
– На, порви на мелкие куски и сожги, чтобы она тебе ни о чем не напоминала, – сказал батя. – Впрочем, если хочешь, можешь повесить ее на стенку.
Ну что мне было делать? Я и так презирал себя, как последнего подонка… Я стоял перед ним и рвал на мелкие клочки эту чертову картину и только сумел спросить:
– А мама знает? – И подумал, что если и мама знает, то я убегу из дома.
– Стану я еще маме всякие гадости показывать, – сказал батя и вытолкнул меня из комнаты. – Ставь чайник и накрывай на стол – будем ужинать.
– Правда, мама не знает? – опять спросил я.
– С каких это пор ты мне не веришь? – сказал папа очень холодно, и мне стало еще стыдней. Я пошел ставить чайник и накрывать на стол, а сам не знал, куда мне деваться. Пить чай я не стал, сказал, что устал и хочу спать. Батя подмигнул мне и спросил, не нужно ли снотворного.
– Я же сказал, что сам хочу спать, – разозлился я. А чего было злиться? Это я, наверное, на себя злился.
Когда я уже лег, зашел батя. Света он не зажигал и так, в темноте, подошел к моему диванчику.
– Слушай, Санька, я в самом деле ничего не говорил маме, – шепотом сказал он. – Я ей только сказал, чтобы она сводила тебя в Эрмитаж: надо же тебя, охламона, эстетически воспитывать. Спи.
Он растрепал мне волосы и ушел, а я еще долго ворочался и прислушивался к голосам, доносившимся из кухни. Голоса были веселые, батя часто смеялся, а один раз я слышал, как он закричал: «Ну, дядька, ай, дядька», и понял, что мама рассказывает ему про нашего забавного спутника. Я немножко успокоился и вскоре все-таки заснул…