Мария Глушко - Мадонна с пайковым хлебом
Встав боком, увидела, что подают паровоз, но не уходила, ей надо было убедиться, что дети Халима успеют доесть. Ей стало легче, как будто сняли с головы тугой железный обруч, но теперь мучила совесть, как всегда, когда она совершала заведомо ложный шаг. Вспомнились недавние слова Льва Михайловича — «есть предел, ниже которого падать нельзя», — но как удержаться на этом пределе?..
Но вот Халима уже стала кормить мальчика, и Нина пошла к вагону. Теперь главное — чтоб не тронулся поезд: паровоз уже подцепили, он разводил пары, выпуская из-под колес седые струи.
Наконец Халима с детьми побежала к поезду, и Нина, окончательно успокоившись, поднялась в вагон. Здесь было темно, по-прежнему бессильно горели синие лампочки, менять их, как видно, не собирались, других не было.
В купе был один капитан, он сидел за столиком и пил пиво, на столе стояли еще две пивные бутылки. Когда вошла Нина, он встал, освободил место у столика.
— Пожалуйста, сидите, — сказала она. Но он, забрав стакан и вторую бутылку, пересел к дверям.
Многодетное семейство перешло в соседнее опустевшее купе, сразу стало просторнее. И вообще чем ближе подъезжали к Ташкенту, тем свободнее становилось в вагоне, пассажиры высаживались в пути, рассеивались по стране.
Вбежал мальчик, забился в уголок, принялся чесать свои болячки, появилась мать, отшлепала его по рукам. Посмотрела на Нину:
— Успели там поесть?
— Успела, — сказала Нина и покраснела.
Халима покачала головой:
— Дорого, двенадцать рублей один обед...
Нина полезла в сумочку, пересчитала деньги. Ничего, должно хватить. Сейчас она тратила мало, но не потому, что экономила, просто негде было тратить.
Поезд тронулся, мимо окна побежали огни, и опять стало казаться, что там, за окном, совсем другая жизнь...
В купе заглянул старичок-проводник с большим медным чайником:
— Кипяточку не желаете?
— Да не с чем пить, — сказала Халима.
— Почему же не с чем! — Нина засуетилась, вытащила холщовый мешочек с сахарным песком и зачерствевший батон. — Пожалуйста... Пожалуйста...
Нарезала батон ломтиками, посыпала песком, дала детям. Растянула горловину мешка, подвинула Халиме:
— Пожалуйста...
Халима положила две ложечки в чашку с кипятком — для Айдара, — стянула горловину мешочка, отодвинула:
— Уберите, вам негде достать. Вы не для себя сейчас едите, вы дитя кормите.
Нине было отрадно слышать эти слова. Выходит, я не так уж и виновата. Выходит, это не я, а он просил есть...
Она прильнула к окну, и все смотрела на далекие густые огни. Как их много, и возле каждого — жизнь, — каждый кому-то родной, кого-то ждет... Только моего огонька нет нигде. На всей земле нет. Опять тоска ужалила сердце, расплылись огни, стали большими, матовыми... Теплые капли упали на руку, Нина вытерла их, прижала к лицу свою шапочку, от которой уже ничем не пахло...
8
На ночь она все равно опускала штору — для тепла, — но тепла не было, вяло сочилась понизу чуть прогретая струйка воздуха и сразу остывала. Нина теперь спала в пальто, но все равно мерзла, ворочалась на своей полке, укрывала ноги полой пальто, но, стоило ей задремать, они тут же высовывались и стыли. Она насунула на ступни меховую шапочку-кубанку, но до боли мерзли колени, она растирала их перчатками и опять укрывала полой пальто.
Утром молчаливый капитан поднял до половины штору, выглянул в окно, потом хмуро посмотрел на Нину и вышел. Вернулся со старым жиденьким одеялом, кинул на ноги Нине и сразу ушел — она и «спасибо» сказать не успела.
Напротив сидела пожилая пара, он был в пенсне, читал книгу, а она, опершись рукой на столик, напряженно смотрела в окно, как будто ожидала увидеть там что-то особенное. Они сели в Челкаре, там вышла Халима с детьми, на прощанье поцеловала Нину, сказала своим милым певучим голосом:
— Пусть вас минуют беды, Нина, вы добрый человек-
Нина чуть не заплакала тогда — привыкла к этой женщине, а надо расставаться. И не к кому теперь, совсем не к кому потянуться душой... Вот только капитан остался, он словно все еще связывал ее со Львом Михайловичем, но был хмур, молчалив и, наверно, считает ее обузой.
Она развернула одеяло, закуталась в него до плеч, стала смотреть в окно. Там плыло серое утро под серым небом, с серой изморозью на кустарниках и на странных, стелющихся деревьях с перекрученными стволами. Нина в детстве жила во многих городах, везде, где служил отец, а в этих краях бывать не приходилось, и о Средней Азии представление у нее было смутное, по книгам и кино. Например, ей казалось, что тут непременно должно быть жарко, в крайнем случае, тепло, ей виделись щедрые южные базары с большими продолговатыми дынями, с урюком и курагой, кумыс в пиалах... Хотя нет, кажется, кумыс — это в Калмыкии.
На разъезде поезд остановился, Нина увидела, как мимо окна пробежал капитан в одной гимнастерке с тем же чайником. Ей тоже хотелось выйти, размяться, подышать чистым воздухом, она изнывала от плавающего по вагону махорочного дыма, но она только что пригрелась под одеялом, боялась вылезать на холод.
На стене одинокого желтого домика чернел репродуктор, из него вылетали какие-то слова, разобрать их было невозможно, а потом вдруг послышалась музыка, и Нина вспомнила, что видела сегодня «музыкальный» сон, что-то она играла на пианино, только забыла что.
Вернулся капитан с пачкой газет, кинул их на стол, сказал:
— Читайте!
Он налил ей в чашку кипяток, пить не хотелось, но она, обхватив чашку пальцами, погрела руки, а потом стала пить. От кипятка пахло дымом, и ей нравилось это, напоминало чай из самовара, дома у них был настоящий самовар, ординарец отца раздувал его сапогом.
Она посмотрела в газетах сводку Совинформбюро, ничего существенного там не было, взгляд упал на заголовок: «Концерт Э. Гилельса», — и она вспомнила, что во сне играла ноктюрн Глинки «К сестре», а Виктор переворачивал ноты, и вдруг там, в конце, пошло совсем другое, наверно, он перепутал, она почему-то испугалась и подумала: как же я доиграю, ведь без нот не помню...
Проводник в дверях разговаривал с капитаном, и Нина услышала, как он сказал:
— После Куйбышева хорошо идем, если и дальше так, завтра к вечеру будем в Ташкенте.
Завтра! — вскинулась она. Неужели завтра конец этому отупляющему движению, однообразию быта, этой удушливой махорочной вони! И Никитку она увидит завтра! Но полной радости почему-то не было, она вдруг впервые подумала, что, возможно, их в Ташкенте и нет.