Альберто Моравиа - Чочара
Меня разбудил неистовый звонок у двери, казалось, что кто-то звонит уже давно. Я поднялась в темноте и пошла в переднюю: это оказался Джованни; я открыла ему, и он вошел, говоря:
- Ну и спите же вы! Я уже целый час звоню.
Я была в одной рубашке, надо сказать, что грудь у меня и сейчас еще крепкая, я даже не ношу лифчика, а тогда она была еще лучше, тяжелая, но не отвислая, соски торчали, поднимая рубашку, и я сразу заметила, что он смотрит на мою грудь и глаза его горят, как два раскаленных угля. Поняв, что он собирается схватить меня за грудь, я тотчас сказала ему, отступая назад:
- Нет, Джованни, нет... Для меня ты больше не существуешь, ты должен забыть то, что случилось. Если бы ты не был женат, я вышла бы за тебя замуж, но ты женат, и между нами больше не должно быть ничего.
Он не ответил ни да, ни нет, но я видела, что он делает над собой страшное усилие, чтобы взять себя в руки Наконец, ему это удалось, и он сказал обычным голосом:
- Ты права... Но будем надеяться, что эта мерзавка, моя жена, умрет во время войны, и когда ты вернешься, я буду вдовцом и мы поженимся... Столько людей умирает от бомбежки, почему бы не умереть и ей?
И я опять была поражена, что он говорит такие вещи, я просто не верила своим ушам, как это уже было однажды, когда он назвал моего мужа сволочью, хотя они и были такими неразлучными друзьями. Я знала жену Джованни и всегда думала, что он ее любит или по крайней мере привязан к ней - женаты они были уже давно, у них было трое сыновей,- и вдруг он говорит о жене с такой ненавистью и желает ей смерти; из его слов можно понять, что он ненавидит ее уже давно, может, когда-то он и испытывал к ней какое-нибудь другое чувство, но теперь не осталось ничего, кроме ненависти. По правде сказать, меня даже испугало, что человек, который столько лет был другом и мужем, мог потом так холодно и зло называть своего друга сволочью, а жену мерзавкой. Но Джованни я ничего этого не сказала, он прошел на кухню, и я услышала, как он шутил там с Розеттой, которая к тому времени уже встала.
- Увидишь, что вы обе вернетесь толстыми, для вас это будет единственным последствием войны... В деревне есть сыр, яйца, ягнята... вы там будете хорошо питаться и хорошо себя чувствовать.
Все было готово. Я вынесла в переднюю три чемодана и тюк. Джованни взял два чемодана, я несла тюк, а Розетте дала самый маленький чемоданчик. Пока они спускались по лестнице, я делала вид, что запираю дверь, но, как только они скрылись из виду, я вернулась в квартиру, прошла в спальню, приподняла плитку пола и вынула спрятанные там деньги. Это была крупная по тем временам сумма в тысячных ассигнациях, которую я не хотела вынимать из тайника при Розетте, потому что неискушенная девушка может по неосторожности проговориться о том, чего никто не должен знать. Я задрала юбку и спрятала деньги в холщовый карман, заранее приготовленный для этой цели. Сделав это, я догнала Джованни и Розетту, ожидавших меня на улице.
Перед домом стоял извозчик; Джованни не пользовался своим грузовиком, на котором обычно возил уголь, потому что боялся, как бы его не отобрали. Он помог нам сесть на извозчика, сел сам, и мы тронулись. Я невольно обернулась, чтобы взглянуть еще раз на перекресток, на дом и на лавку, и меня охватило тяжкое предчувствие, что я больше никогда не увижу их. Еще не совсем рассвело, хотя ночь уже шла на убыль, воздух казался серым, и в этом сером воздухе я увидела на углу наш дом: окна в квартире были закрыты, железные жалюзи в лавке опущены. В угловом доме напротив нашего на высоте второго этажа была ниша в форме медальона, там в углублении стояло под стеклом изображение мадонны, окруженное золотыми шпагами, а перед мадонной горела неугасимая лампада. Я подумала, что моя надежда на возвращение немного похожа на эту лампадку, которая горит, несмотря на то, что идет война и кругом царит голод, и это придало мне бодрости; надежда на возвращение будет согревать мое сердце вдали от дома. В полумраке перекресток наш походил на театральную сцену, опустевшую после ухода актеров. Сразу было видно, что в этих домах живут бедняки: это были даже не дома, а лачуги, чуть покосившиеся - казалось, они подпирают друг друга,- ободранные, особенно нижние этажи, там, где стукаются тележки и машины; как раз рядом с моей лавкой был вход в угольную лавку Джованни, стена около двери была вся черная, как печное отверстие, теперь эта чернота была хорошо видна и почему-то наводила меня на грустные мысли. Я невольно вспомнила, что в лучшие времена этот перекресток днем всегда был запружен народом, возле дверей сидели на соломенных стульях женщины, по мостовой бродили кошки, дети прыгали через веревочку или играли в классики, парни работали в мастерских или заходили в тратторию, которая была всегда полна. Представила я себе эту картину, и сердце мое сжалось, я почувствовала, как дороги мне эти лачуги и этот перекресток, может, потому, что вся моя жизнь прошла здесь: я приехала сюда совсем молоденькой девушкой, а теперь стала уже зрелой женщиной, и у меня была взрослая дочь. Я посмотрела на Розетту:
- Неужели ты даже не оглянешься на наш дом, на нашу лавку?
А она в ответ:
- Успокойся, мама, ты ведь сама говорила, что мы вернемся недели через две.
Я вздохнула и не сказала больше ничего. Мы ехали по направлению к Тибру, и я стала смотреть вперед, не оборачиваясь больше на наш перекресток.
Улицы были пустынны, серый воздух вдали походил на пар, который поднимается, когда стирают очень грязное белье. Камни мостовой блестели от росы и казались сделанными из металла. На улицах не было ни души, только бродили собаки, я видела их пять или шесть, уродливых, голодных и грязных, они обнюхивали углы и мочились возле стен прямо на обрывки плакатов, призывающих к войне. Мы переехали через Тибр по мосту Гарибальди, затем миновали виа Аренула, площадь Аргентина и площадь Венеция. На балконе дворца Муссолини висел такой же черный флаг, как тот, что я видела несколько дней назад на площади Колонна, два вооруженных фашиста стояли по бокам входной двери. На площади не было никого, и сейчас она казалась больше, чем была на самом деле. Сначала я не заметила золотой фашистской эмблемы на черном флаге и подумала, что это траурный флаг; ветра не было, флаг обвис и был похож на черную тряпку, которые вешают у дверей, когда в доме покойник. Но потом я заметила в складках флага фашистскую эмблему и поняла, что это флаг Муссолини. Я спросила Джованни:
- Разве Муссолини вернулся?
Джованни, не вынимая изо рта сигары, ответил мне восторженно:
- Вернулся, и будем надеяться, что останется здесь навсегда.
Такой ответ меня очень удивил, я знала, что Джованни не любил Муссолини; я всегда удивлялась тому, что говорил Джованни, и никогда не могла угадать, что он думает. Вдруг я почувствовала толчок в бок и увидела, что Джованни показывает мне на извозчика, давая понять, что его слова предназначались не мне, а извозчику Такая осторожность показалась мне лишней: извозчик был славный старичок, седые волосы торчали у него во все стороны из-под шапчонки, и был он похож на моего дедушку, а не на фашистского шпиона. Я промолчала.