Дина Рубина - Синдром Петрушки
Перчаточных кукол отец привез из Москвы, куда время от времени ездил в командировки. Коробка вмещала сразу три набора: «Незнайка на Луне», «Русские народные сказки», «Сказка о попе и работнике его Балде». Дня три я ими играл, показывая бабусе и маме «спектакли» на спинке стула; и поскольку главным постановочным элементом у меня были драки, и куклы бились, как петушки, нос об нос, то вскоре их глиняные физиономии облупились. Вид у «артистов» был довольно жалкий, и я потерял интерес к этим убожествам. Они умели только кланяться и хлопать в ладоши. И вообще, я всегда любил точное подобие настоящих вещей – то есть, как теперь понимаю, рос ребенком без воображения.
Никогда не забуду, как мой гость плюхнулся на коленки возле этой кучи тряпья и стал разбирать, раскладывать кукол на ковре, бережно расправляя мятые балахоны…
И вновь, подняв на меня светлые, какие-то сквозистые глаза, спросил: можно?
– Да это же барахло собачье! – в сердцах проговорил я, нажимая на пульт управления великолепной заграничной машинки.
Тогда он молча крутанулся на коленках, показав мне спину, ссутулился, копошась там, а когда обернулся с воздетыми, как для молитвы, руками – и на каждой сидела кукла, – у него уже было другое лицо, он вообще стал другим.
И вот на край стола тяжело взобрался надменный и глупый, брюхастый Поп. Суетливо крестясь, как-то страшно живо шевеля боками и смешно отклячивая зад, он пятился и повторял басом: «Осподи-сусе-христе-осподи-суси»… А навстречу ему пошла, колыхая косой, Красавица из совсем другой сказки. Напевала визгливым голоском стыдные уличные куплеты, предлагая Попу показать… Словом, пацан отлично знал все эти слова, проговаривал их смачно, с жеманным девичьим смешком, подпихивая изнутри подол платья. Красавица завлекала Попа, набивала себе цену, и в этом была холодящая пружина спектакля. Величала она Попа «старым хреном», «собачьим хвостом» и «вонючей колбасой»; отплясывала перед ним какой-то непристойный канкан, а тот заваливался на спину, отдувался, скулил, просил пощады… «Не уходи, ягодка моя сладка-росиста! Проси, шо хошь, токо дай хрудя пошшупать!». А та ему: «Нетушки, стар-пузатый, ты прирежь сперва свою жирну попадью!» Одним словом, ничего похожего на сказку Пушкина…
Не помню уже всех перипетий этого спектакля, помню только впечатление восторженной оторопи, я бы сказал, разносторонней: от смелости его, глубокой осведомленности в таинственной сфере взрослых отношений, от того, как старые тряпки с болванками голов вдруг стали живыми существами, от завораживающей разноголосицы: Балда залихватски растягивал слова хриплым пивным голосом, посвистывал сквозь зубы и страшно матерился; Незнайка фистулой частил хулиганскую абракадабру и разок громко пукнул в патетическом месте песни «Взвейтесь кострами, синие ночи!». Главное, в сюжете не возникало ни единой заминки: кто-то кого-то догонял, бил или танцевал с ним, тот вопил, убегал или улещивал; голоса переплетались, сшибались, дразнились и – как мне тогда показалось – все время что-то распевали, чуть ли не дуэтом; обволакивали, увлекали за собой действо на двух руках.
Никогда в жизни мне еще не было так интересно. Я был покорен, взят в плен, порабощен им раз и навсегда… Боюсь, все это продолжается по сей день, хотя кукольный театр и вообще сам мир кукол так и не стал моим.
Когда нас позвали в столовую, он идти не захотел, – не хотел снимать кукол с рук. Залез под стол и молча зыркал оттуда своими волчьими глазами. Но его дружелюбно выволокли, и за обедом он – возможно, потому, что взрослые намеками, глухо и обрывочно, косясь на детей, раза три упоминали об утренней трагедии, – сидел угрюмый и замкнутый, в точности такой, каким пришел. В мою сторону даже не глядел, ковырял вилкой скатерть. А я-то думал, мы уже друзья…
Мне и сейчас при каждой встрече хочется сразу всучить ему в руки какую-нибудь куклу, чтобы вместо отчужденной маски увидеть его настоящее лицо. Кстати, в юности довольно долго он и таскал повсюду с собой одну из тех кукол, величиной с ладонь, которые с поразительной ловкостью мастерил сам «на подарки». Если правильно помню, это делалось так: на проволочный крест накручивался синтепон и обклеивался материей, после чего оставалось только рожицу расписать. И он действительно их раздаривал – раздаривал прямо на улицах, первым встречным людям, не обязательно детям.
Одним словом, тем первым летом Петька увлек всю дворовую ребятню – нас было человек восемь. Я выпросил у мамы розовый лак для ногтей, разбитые носы кукол были тщательно реставрированы и блестели на солнце. Все лето, – а в тот год удивительное лето выпало Львову: ясное, синеглазое, с воздушными облачками над Высоким Замком, – наш дворовый театр с утра до вечера с энтузиазмом репетировал и представлял комедии и сказки собственного сочинения. И как подумаю сегодня: нелюдимый, явно «проблемный» восьмилетний мальчик стал одновременно основателем, режиссером, художником и артистом пусть небольшого, но творческого коллектива, с поистине моцартовским даром сочиняя тексты и мизансцены, терпеливо натаскивая тех, кому поручал куклу, заставляя безалаберных артистов снова и снова повторять движения и слова роли или «делать оркестр»: дудеть в жестяные дудки и губные гармошки, греметь погремушками и бить в бубен.
Эта всеобщая увлеченность произвела такое впечатление на взрослых, что отец Гульки дядя Рустам, милиционер, отправился в слесарно-столярную мастерскую, за начальством которой числился какой-то грешок, и, то ли путем шантажа, то ли как-то еще воздействовав на директора, заставил сделать ширму для нашего театра. Роскошную раскладную ширму с настоящими дверными петлями! Все четыре ее створки мама обтянула сизой подкладочной тканью из дедовых портновских запасов, а из старой гобеленовой скатерти был сшит настоящий фартук – тот, что вешается на ширму перед зрителем: по зеленому полю пузырились бокастые желтые груши, будто минуту назад снятые с дерева бережной рукою пана Станислава.
А ведь где-то она валяется в сарае – там, во дворе нашего давно покинутого львовского дома…
* * *Словом, я все же затеял с ним тот тяжелый разговор, пытаясь что-то промямлить о «нехорошем гене»; даже название выдавил…
Мы сидели в кавярне на Армянской, где кофе варили в турках на раскаленном песке. Над узкими горлышками вспухала пенка, пузырясь по бокам турки, если сбегала, так что в крошечном помещении витал божественный аромат. За окном хлестал дождь; по блестящей кубической, волнистой от рытвин «брукивке» мостовой, сливаясь по обочинам, бежали ручьи, а над пупырчатыми лужами плыли, покручиваясь в руках у прохожих, цветные зонты.