Гейл Форман - Всего один день
От этого мои приступы смеха лишь усиливаются. Уиллем криво и терпеливо улыбается. Он достаточно взрослый, чтобы позволить смеяться над собой.
— Извини, — я хватаю ртом воздух. — Я. Больше. Не. Буду. Смеяться. Над. Твоими. Штанами.
Штанами! В лекции о разнице между британским и американским вариациями английского языка мисс Фоули сообщила нам, что «штанами» англичане называют нижнее белье, а штаны — брюками, и рекомендовала ничего о штанах не говорить, чтобы избежать неловких недоразумений. Объясняя это, она сама покраснела.
Меня скрючивает от смеха. Когда мне удается распрямиться, я вижу, что возвращается одна из тех француженок. Протискиваясь мимо Уиллема, она касается его руки; и на секунду задерживается. Потом говорит что-то на французском и садится на свое место.
Уиллем на нее даже не смотрит. Он поворачивается ко мне. В его темных глазах светятся знаки вопроса.
— Я подумала, что ты сошел с поезда, — от облегчения у меня мысли вспенились, как шампанское, и признание выскользнуло само собой.
Боже. Я что, действительно это сказала? Смешливость как рукой снимает. Мне страшно просто посмотреть на него. Даже если у него не было желания бросить меня в этом поезде, то теперь я это исправила.
Я чувствую, что Уиллем садится на свое место, собрав всю волю в кулак, я все же бросаю на него взгляд, я, к своему удивлению, вижу, что мои слова не вызвали шока или отвращения. А лишь веселую характерную для него улыбку.
Он начинает извлекать из рюкзака всякий фастфуд, достает гнутый багет. Разложив все на подносах, Уиллем смотрит прямо на меня.
— Почему бы я вдруг сошел с поезда? — наконец спрашивает он, шутливо поддразнивая.
Я могла бы соврать. Например, что-то забыл. Или понял, что ему все же надо на родину, а сказать мне не успел. Что-нибудь нелепое, но не выставляющее меня в таком неприглядном свете. Но я не вру.
— Потому что передумал, — я снова жду отвращения, шока, жалости, но ему все еще любопытно, может, он даже уже немного заинтригован. А я вдруг ощущаю неожиданный приход, как будто приняла дозу, разработанную для меня сыворотку правды. И рассказываю ему все остальное. — На какой-то короткий миг я даже подумала, что ты собираешься продать меня как секс-рабыню или что-нибудь типа того.
Я смотрю на Уиллема, надеясь понять, не слишком ли далеко зашла. Но он с улыбкой поглаживает подбородок.
— Как бы я это сделал? — спрашивает он.
— Не знаю. Дал бы что-нибудь, чтобы я сознание потеряла. Что обычно для этого используют? Хлороформ? Льют на платок, прижимают к носу — и человек засыпает.
— Я думаю, так только в кино бывает. Наверное, проще было бы дать тебе наркотик, как предполагала твоя подружка.
— Ты принес мне три напитка, только один из них не распечатан, — я беру баночку с «Колой». — Я, кстати, ее не пью.
— Значит, мой план провалился, — он театрально вздыхает. — Жаль. На черном рынке за тебя бы хорошо заплатили.
— Как думаешь, сколько я стою? — спрашиваю я, удивляясь, как быстро я начала шутить над собственным страхом.
Уиллем осматривает меня с ног до головы и обратно с головы до ног, оценивая.
— Это будет зависеть от различных факторов.
— Например, каких?
— От возраста. Сколько тебе?
— Восемнадцать.
Он кивает.
— Габариты?
— Рост пять футов пять дюймов сантиметра. Вес сто пятнадцать фунтов. В метрической системе я не знаю.
— Есть какие-нибудь физические отклонения, шрамы, протезы?
— А это важно?
— Фетишисты. Они платят сверху.
— Нет, ничего такого, — но потом я вспоминаю про родимое пятно, оно уродливое, почти как шрам, поэтому я обычно прячу его под часами. Но в том, чтобы его показать, есть некий тайный соблазн — это как открыть себя. Поэтому я приспускаю часы. — Вот что есть.
Он думает, кивает. Потом, как бы между делом, спрашивает.
— Девственница?
— Это увеличивает цену или уменьшает?
— Зависит от рынка.
— Кажется, ты много об этом знаешь.
— Я вырос в Амстердаме, — говорит он, как будто это объяснение.
— Ну, так сколько я стою?
— Ты не на все вопросы ответила.
Меня охватывает странное ощущение, как будто бы я руками придерживаю пояс на халатике и могу либо затянуть его, либо развязать совсем.
— Нет. Я не. Девственница.
Он кивает и смотрит на меня так, что мне становится неспокойно.
— Уверена, что Борис будет разочарован, — добавляю я.
— Какой Борис?
— Ну, тот украинец, головорез, который делает всю грязную работу. Ты-то всего лишь приманка.
Он смеется, запрокинув голову. У него такая длинная шея. Когда Уиллем распрямляется, чтобы вдохнуть, отвечает:
— Я обычно с болгарами работаю.
— Нет, ты, конечно, можешь прикалываться, сколько хочешь, но по телику и не такое показывали. И я не особо-то тебя знаю.
Он перестает хохотать и смотрит прямо на меня.
— Двадцать. Метр девяносто. Семьдесят пять килограмм — последний раз было. Вот, — он показывает зигзагообразный шрам на ноге. И, глядя мне прямо в глаза, добавляет: — И «нет».
До меня только через минуту доходит, что это были ответы на те же вопросы, что он задавал и мне. И лицо начинает заливать краской.
— К тому же мы вместе завтракали. Обычно я хорошо знаю тех, с кем завтракаю.
Теперь я густо краснею и судорожно пытаюсь придумать какую-нибудь шуточку в ответ. Но не так-то просто остроумничать, когда на тебя вот так смотрят.
— Ты что, правда думала, что я брошу тебя в поезде?
Этот вопрос звучит как-то неожиданно неприятно после всех этих шуток на тему сексуального рабства. Я задумываюсь. Я действительно верила, что он может так поступить?
— Не знаю, — говорю я. — Может, просто запаниковала немного из-за своего импульсивного решения, ведь обычно я так не делаю.
— Ты не сомневаешься? — спрашивает он. — Ты ведь все же поехала.
— Поехала, — повторяю я. Да. Я действительно поехала. Я еду. В Париж. С ним. Я смотрю на Уиллема. По его лицу опять блуждает эта полуулыбка, словно его во мне без конца что-то забавляет. И может, из-за этого, или из-за размеренного покачивания поезда, или из-за того, что через день мы расстанемся навсегда, и я больше никогда его не увижу, или просто если уж приоткрыл дверцу, за которой скрывалась правда, то обратной дороги нет. А может быть, мне просто так захотелось. Но халат мой падает на пол.
— Я думала, что ты сошел с поезда, потому что не могла поверить, что ты вообще в него сел. Со мной. Без какого-то скрытого мотива.
И вот это — правда. Потому что мне, быть может, всего восемнадцать, но мне уже кажется довольно очевидным тот факт, люди делятся на две группы: те, кто делает, и те, кто смотрит. Люди, с кем что-то происходит, и остальные, кто просто влачит существование. Такие, как Лулу, и такие, как Эллисон.