Фридрих Горенштейн - Шампанское с желчью
Вечером опять пили шампанское и выпили много. Ю. купил две бутылки, и три бутылки купил Дава. Пили за Израиль, за победу, за здоровье родных и близких.
— Закуска дрянная, — говорил Дава, — вот купил в Яблочной симферопольский сыр и чесночную колбасу… Приезжайте ко мне в Литву. Вы бывали в Литве?
— Не долго, — ответил Ю., — но я работал в Прибалтике, в Эстонии.
— Так вы не знаете, что такое прибалтийская закуска. «Индирити огуркай» — огурцы фаршированные или якхине — паштет из печени. Отец мой был набожный, ел только кошерное, и дед набожный, а у меня жена литовка. Помните, блондин сидел со мной за столиком? Это брат моей жены. И недавно вернулся их отец… Приехал, да…
Даву, как и Ю., тоже развезло, говорил он медленно, тяжело, то наклоняясь вперед, то выпрямляясь, точно искал центр тяжести.
— Нас столько убивали, вы, конечно, слышали, как литовцы убивали… детей били лопатами по голове… И вот теперь у меня трое детей… — Дава встал на шатких, непрочных ногах, прошел к чемодану, вынул оттуда портмоне и высыпал несколько фотографий курносого мальчика лет восьми, курносой девочки с косичками, лет десяти, еще одного мальчика, лет четырнадцати-пятнадцати. — Скажу откровенно, главное для меня теперь — семейное гнездо и желудок. Вам, конечно, такое слышать странно, вы человек искусства… Так к чему я это говорю… Не знаю, как вы, но я уж некоторое время думаю о выезде. Жизни здесь нет и не будет. Я вам скажу: если б эти отсюда арабов не поджучивали, арабы давно бы примирились с Израилем. У меня есть брат, Аба, большой шутник, так он прочитал в газете: «Советско-сирийские переговоры». «Перего» он зачеркнул, получилось — «советско-сирийские воры». Мы так смеялись. Мой брат Аба совершенно не похож на меня. Курчавый, толстогубый. Он похож на негра. Мы так и зовем Абу: неигро ид… В Крыму тоже были свои евреи: крымиды…
— Караимы, — улыбнулся Ю.
— К чему я все это говорю? К тому, что нам пора отсюда сматываться… А тоска по родине? Так, как поет мой брат Аба: «Я тоскую, зукт эр, по родине, по родной, махт эр, стороне своей…» Я уже выбрал себе страну, куда поеду, новую родину… Это Германия, разумеется, Западная… Страна богатая, вот и вы рассказывали, какая там хорошая жизнь. К тому ж немцы нам, евреям, сильно задолжали и осознают это. Говорят, дают нам большие деньги, дают хорошие квартиры. Но у меня положение особое, я хочу поехать в Германию, как возвращенец на родину, у меня для этого все права. Возвращенец на родину — это большие льготы, гражданство, немецкий паспорт и прочее… Скажите, немецкое посольство в Москве находится где-то возле зоопарка?
— Да, где-то там.
— У меня к ним не простой разговор, а документы, — сказал Дава, — поэтому мне нужен человек, который все напишет по-немецки, заявление и прочее. Конечно, не даром…
— Не знаю, смогу ли я написать заявление по-немецки, — сказал Ю., — так хорошо немецкий я не знаю.
— Жаль… Ну, хотя бы посоветовать. — Он вынул из портмоне аккуратно сложенную бумагу, развернул. На бумаге стояла гербовая печать и подпись с завитушкой. — Это копия. Подлинная справка у отца моей жены. Но если немецкому посольству понадобится, я вышлю. — Он протянул бумагу Ю.
Это была копия справки из управления лагерей. В ней значилось, что такой-то отбыл десятилетний срок за службу в литовских отрядах войск СС. Ю. молчал, все время перечитывая справку, потом он поднял глаза на Даву, по-прежнему ничего не говоря.
— Конечно, — сказал Дава, — если б у него была тогда такая голова, как теперь… Он был тогда простой крестьянский парень, и в восемнадцать лет у него уже было трое детей, моя жена и ее брат… Свое он отбыл, но теперь он, как я понимаю, считается немецкий служащий, ветеран, воевавший за Германию, и его дочь, моя жена, имеет все права на немецкие льготы и на немецкое гражданство. И дети мои тоже имеют в Германии все права, и я, конечно, как их отец. А мертвых уже не разбудишь…
Дава еще что-то говорил, но Ю. слышал только глухое: буль-буль-буль-буль — как из-под воды. К глазам и горлу Ю. подступила тяжесть, и ему хотелось то ли заплакать, то ли вырвать. Не известно, сколько шампанского он выпил — может, бутылку, а может, и две. Он ничего не ел — ни твердый сыр, ни чесночную колбасу, а только пил шампанское, стакан за стаканом. Ни слова не говоря, Ю. встал, налил себе шампанского, выпил один, без Давы, и вышел. От опьянения голова стала тяжелая, а ноги очень легкие, сами несли, чуть ли не скакали по тропе.
Ночь была без луны и звезд, непроглядная, бесконечная, по-адски тяжелая. Страшны такие ночи для одинокого человека в гористой местности у моря. Моря не видно, лишь слышно, как оно шумит далеко внизу, слышна стихия, слышен голос хаоса, для человека неразличимый, но пугающий и угрожающий. «Дегенерат, — думал Ю. о Даве, — дегенерат, дегенерат, дегенерат… Вырожденец… А чем я лучше? Или Овручский, который танцует вприсядку… Но есть и хуже нас — те, кто сами участвуют в фараоновом угнетении… Если мы, евреи, просуществуем еще сто лет в России, среди этой клокочущей, как горячая адская смола, злобы, среди лжи и клеветы, среди ненависти, бесконечной и разнообразной, как хаос, то все превратимся в моральных и физических уродов… Может, в таком качестве мы как раз здесь и нужны. Наш труд, наши идеи, наши открытия — это только побочный продукт, а главное — это наше существование. В книге одного сербского писателя сказано: „…Людям всегда нужны хромые и юродивые, чтоб было на ком вымещать свое скотство“»
Ю. шел, не думая куда, повинуясь лишь легким ногам своим. Сначала они несли его с горы, потом понесли на гору, все выше, выше… Вдруг какой-то камень сорвался и покатился с гулом вниз, далеко-далеко… Одно мгновение, один шаг, полшага — и Ю. покатился бы следом, увеличив ежегодную рутинную статистику смертности на Черной горе. Он откинулся назад, запоздало ухватился руками за ствол дерева. Болело сердце, болел желудок. Боли были схваткообразные: возьмет — отпустит… Но с каждым разом брало сильней. Томящие ощущения в полости живота превратились в силу, давящую снизу, и хлынуло, потекло само собой. Рвало долго, мучительно, сначала шампанским, запах был прокисший, гнилой, потом горло, рот, губы обожгла нутряная горечь. «Желчь, — подумал Ю., — шампанское с желчью… В евангельские времена вино с желчью, пахучий напиток, обычно давали осужденным на распятие, чтоб их усыпить и сделать их менее чувствительными к мукам и оскорблениям… Богатые либеральные дамы специально благотворительствовали, приносили на место распятия сосуды вина, смешанного с желчью. Одни убивали и издевались, другие успокаивали… Такие, как мой Покровитель, как прочие с человеческим лицом… Но Иисус Христос не принял обманного утешения, он отказался пить. А мы пьем».
Уже рассвело. От рассветного тумана потягивало свежим холодком, но чувствовалось по светлеющему небу, что день сегодня будет теплый и пляжный. «Какой-то средневековый религиозный философ, — думал Ю., — предупреждал: остерегайтесь мыслей своих, ибо мысли ваши слышны на небе. Доходят ли до неба наши мысли или их перехватывают здесь, как перехватывают письма, отчего мы своих мыслей должны опасаться еще более».
Опьянение не минуло, но после того, как Ю. вырвало шампанским с желчью, голове и животу стало легче, ноги же, наоборот, отяжелели. Ю. сел на скалистый выступ. От ночной тоски лоб был холоден, потен. Ю. вынул платок и стер пот. Какая-то рассветная птица кричала в кустах с однообразным переливом. Послышалось, что она кричит: «Нетрезвый — фью-фью-фью, нетрезвый — фью-фью-фью!»
Море внизу было тихо, манило к себе уставшее тело, звало быстрее окунуться в голубизну, на которой играли блики утреннего света. Воздух вокруг также все более голубел. «Мир должен быть оправдан весь, чтоб можно было жить», — вспомнилось из Бальмонта. «Нетрезвый — фью-фью-фью, нетрезвый — фью-фью-фью!» — без устали кричала птица.
На море, как в степи, горизонт виден далеко, но, наблюдаемый с горы, он кажется вообще в первобытной бесконечности, и над этой бесконечностью всходило доисторическое светило, первобытное, огненное божество, которое обжигало лицо косыми своими лучами. Хотелось пить.
Западный Берлин,
август 1986 года