П. Ёлкин - Тридцать пять родинок
Грянули салюты по бескрайней матушке-Руси, расправили плечи офицеры, чокнулись в солдатских столовых кефиром рядовые и старшины, потому что, фиг ли думать, тут и дураку понятно, что супротив такенного подарка не устоит никакая женщина и снова наступит единение боевой Советской армии и беззаветных тружеников тыла.
В театр мы входили через кордон придирчиво разглядывающих праздную толпу билетерш. Маманя загодя (по правде сказать, еще метров за двести до знаменитых колонн) достала билеты и, пробившись сквозь толпу у входа, гордо передала их ближайшей старушке.
Пока та придирчиво проверяла билеты, я почувствовал на себе цепкий взгляд второй билетерши и сообразил, что от меня тоже требуют доказать свое право пройти внутрь храма Мельпомены. Поэтому я достал из карманов руки и повертел ими под свисавшими на кончике длинного носа очками: ногти стрижены, чернильные пятна отмыты. Старушка удовлетворенно кивнула. Я расстегнул пальто, размотал шарф и продемонстрировал билетерше вымытую шею, потом открыл рот, старательно высунул язык и сказал громкое «А-а-а-а…».
Та старушка, которая уже вернула мамане наши билеты, удивленно посмотрела на свою напарницу и перевела взгляд на мой язык; скопившаяся сзади толпа тоже разглядывала меня с любопытством. Воодушевленный всеобщим вниманием, я сбросил пальто на пол и начал расстегивать брюки, чтобы предъявить всем ради такого случая чистые трусы без дырок. Но тут маманя убрала билеты в карман, подхватила с пола мои пальто и шарф и отвесила мне пинка — так мы вошли в Большой театр.
Раз уж все равно был раздет, я не стал ломиться в гардероб, вытащил из маминого ридикюля двадцатикратный полевой бинокль, ради такого случая выпрошенный у соседа-охотника, и бросился вверх по лестнице, чтобы как следует все вокруг рассмотреть. Потеряться в толпе я не боялся: как заклинание в моем мозгу вертелись заветные слова: «Бельэтаж, шестой ряд, места 22, 23… Бельэтаж, шестой ряд, места 22, 23».
Подниматься по лестнице, глядя в бинокль наоборот, было прикольно, ступеньки были далеко-далеко, мои ноги в ярко начищенных ботинках где-то там топали по красному ковру, старательно обходя разные другие крохотные ножки, колонны и столбы.
На всякий случай я не стал уходить далеко, добрался до двери, рядом с которой была табличка «Бельэтаж», пристроился там к перилам и начал рассматривать стены и потолки. Особой красоты я не заметил, но бинокль меня порадовал, и я смотрел в него попеременно с одной и с другой стороны, то словно взлетая под самый потолок, то как бы проваливаясь в глубокую шахту. Когда раздался второй звонок и народ потянулся в зал, меня нашла, маманя и сказала: «Пошли, мол, на места».
— Иди, мам, я сейчас приду, бельэтаж, шестой ряд, места 22, 23, я помню, — отмахнулся я. — Тут такая архитектура, — добавил я для солидности, и маманя отстала.
Я разглядывал потолки еще несколько минут, пока не раздался третий звонок, и я снова почувствовал, как маманя тянет меня за рукав.
— Ну сказал же, сейчас, — проныл я и отмахнулся, но маманя рукав не отпускала, и я нехотя оглянулся — передо мной оказалась очередная билетерша. Ой.
— Где твой билет, мальчик?
Я как раз смотрел наоборот, поэтому старушка привиделась мне совсем мелкой. Но даже мелкая она оказалась офигительно сильной — сунув свои программки под мышку, она ухватилась за мою оптику двумя руками с такой силой, что я даже присел, но удержать бинокль не смог.
Ого! Ну не такая уж мелкая оказалась старушка, пожалуй, даже крупная… Точнее — огромная. Она смотрела на меня сверху вниз, но как-то так, не наклоняясь, а, скорее, перевешивая голову через свой бюст, такой огромный, что кружевное жабо, казалось, лежало на нем горизонтально.
Конечно же это я сейчас знаю такие слова, как «бюст» и «жабо». А тогда я просто растерялся при виде такой царь-билетерши, да что уж там, столько лет спустя можно признаться откровенно, струхнул я тогда крепко. «Бяше ли лепо, тьфу, лепо ли бяшете…» — только это у меня и получилось промямлить.
— Билет, мальчик? — Билетерша вытянула шею еще больше и стала совсем похожа на курицу, с любопытством рассматривающую найденного червяка и выбирающую место, куда его тюкнуть клювом.
Я мучительно пытался вспомнить вызубренные слова, но кроме дурацкого «бяшете» в голове ничего не было. В отчаянии я начал прикидывать, куда сбежать, но царь-старуха цепко держала меня за бинокль — у такой не вырвешься. Однако, оглянувшись по сторонам, я, к счастью, заметил ту самую заветную табличку на стене возле двери, и меня прорвало.
— У мамы билет, в бельэтаже! — радостно заорал я, для убедительности мотнув головой на указатель.
— Так-так… — Билетерша покачала головой, поставила меня перед собой, ухватила меня стальной рукой за плечо и ввела в зал.
— Бельэтаж, шестой ряд, места 22, 23, — пытаясь вырваться, сквозь слезы шептал я пароль, но старуха крепко держала меня за плечо, и до нее было уже не докричаться.
Когда мы дошли до середины прохода, огромная люстра под потолком уже начала меркнуть, из оркестровой ямы раздавались мяукающие звуки настраиваемых инструментов, похоже, этот звук вызвал какие-то трепетные воспоминания у моей билетерши, наверняка бывшей оперной певицы, и поэтому она пропела «Чей мальчик?» так, что ее услышал весь зал, от партера до галерки.
Я просто вижу эту картину — как в бинокль. Зрители почти все уже расселись по своим местам и теперь переговаривались, шелестя программками, однако при звуках царственного сопрано все уселись, замолчали и уставились на проход бельэтажа. Партер как один обернулся назад. Оркестр вытянул шеи из своей ямы. Балконы и галерка склонились через балюстрады. Бельэтаж сделал пол-оборота налево или направо, смотря кому как повезло усесться в тот исторический день. Люстра почти погасла, и осветители направили на меня горячие лучи своих прожекторов, а я даже не мог поднять руку для того, чтобы заслониться от их слепящего света.
— Чей ма-а-альчик? — Теперь оглушительное сопрано раздалось над моим ухом в полной тишине, и я смог лично убедиться в том, что акустика в Большом театре просто великолепная.
Я услышал.
Я услышал страшное.
Услышал свою фамилию.
Наверное, это очень почетно — стоять в лучах прожекторов в Большом и слышать свое имя, если, конечно, его скандирует публика и при этом кричит «Браво!» и «Бис!».
Но я-то стоял не на сцене, а в центральном проходе бельэтажа. И не толпа кричала «Браво, — к примеру, — Ёлкин!», а один-единственный, знакомый противный голос прошептал: «Ну конечно же Ёлкин, кто ж это еще может быть…»
А потом заскрипели два сиденья, и синхронно, словно кордебалет на сцене, отрепетированный раз двести, поднялись со своих мест одновременно: одесную от меня моя маманя, в заветном шестом ряду, и ошуюю — вы не поверите, моя математичка, ну конечно же это именно ее шепот я слышал…
Мудрый осветитель включил еще два прожектора и направил их в зал.
Покрутив головой между двумя стоящими в лучах света женщинами, билетерша поняла, что без присмотра я не останусь, отпустила мое плечо и даже подтолкнула слегка, в сторону почему-то именно учительницы, наверное, потому, что маманя старалась казаться как можно незаметнее, а математичка, деловито зa*censored*в рукава, уперла руки в бока.
— Забирайте своего ребенка…
— Ага! Милиция пусть его забирает! И вон ту *censored*ганку тоже!
Маманя молча сглотнула, и это — ах, какая акустика в Большом! — услышали все.
— Что, довоспитывались? — продолжала кричать математичка, размахивая пальцем в нашу сторону, не то на меня, не то на маманю. — Получите теперь свое чудо…
— Ну все, разобрались уже, — примирительно пропела билетерша. — Пора начинать, успокаивайтесь…
— Не затыкайте мне рот! — завизжала математичка еще громче. — Я вам все расскажу про эту психованную семейку!
Вот этого уже маманя, до сих пор смиренно переминавшаяся на непривычно высоких каблуках, выдержать не смогла.
— Да ты на себя посмотри, кто еще тут психованный, — негромко, но веско сказала она и начала выбираться со своего места, на ходу извиняясь перед зачарованно следящими за ней зрителями.
— Не пускайте ее ко мне, — запричитала математичка. — Она хочет на меня напасть!!!
— Да нужна ты мне, мочалка драная. — Маманя выбралась в проход из своего ряда и схватила меня за руку. — Пошли отсюда…
— Одну секундочку, — послышался откуда-то из темноты женский голос. — Я тут перевожу… вы сказали «драная» или «сраная»?
— Вообще-то я сказала «драная», но по зрелом размышлении… — Маманя обернулась и обвела широким взглядом рыдающую математичку, темные ряды и неосвещенную сцену, на которой вперемешку толпились половецкие войска и дружина князя Игоря. — Сраная мочалка на сраном спектакле в сраном театре…