Юханнес Трап-Мейер - Смерть Анакреона
Они снова стояли в прихожей, он хотел уже надеть пальто: «Не уходи, Вильгельм Лино!»
Она видела, как его лицо просветлело, расцвело улыбкой. Она стояла перед ним беспомощная, беззащитная.
— Ты действительно хочешь этого, Лалла Кобру? Ведь я пожилой человек… Конечно, я всегда почитал за честь, если молодая дама выбирала меня. Но я в том возрасте, когда не на что надеяться. И еще ты должна знать (голос его стал тверже), я сам не смел, не думал, ни на секунду… А твои дети?
— Не уходи!
В ее голосе были и страх, и мольба. Уже забрезжил серенький рассвет. Настроение, отмеченное вином, разговором, воспоминаниями. Присутствие рядом другого человека — единственное лекарство, могущее помочь. Мир разверзся перед ней, словно перед лунатиком при его пробуждении. Он, она, они оба были не в ладу с собой. Они желали быть вместе, желали страстно, полагая, что тем самым обретут мир и покой, избавятся от внутренних тревог и сомнений. Ее «я» раздвоилось, при таких обстоятельствах возраст не имел значения — и она упала в бережливые руки.
Подул южный ветер. Далеко, там, где очертания горных гряд убегают в вечность, в серой сентябрьской утренней мгле расположилась над фьордом длинная беловатая светлая пелена дня. Вильгельм Лино спустился в район Шиллебек, но вместо того чтобы продолжать идти по улице Драмменсвейен к себе домой, он повернул и пошел в том направлении, где улица выходит к причалу Фрамнес и к морю. Воздух был душный и влажный. Он остановился и осмотрелся. Серость вокруг. Ветер усиленно занимался несколькими кленами. Они упорно не желали терять листву, жертвовали порой одним листком, который начинал носиться по улицам, петь грустную песнь и метаться в жемчужно-серой грязноватости сентябрьского утра. На набережной в Филипстаде покачивались на воде яхты.
Он остановился в волнении, пытаясь определить свое нынешнее состояние: невиновен, свободен?
Он сделал несколько шагов, повернул, снова пошел вверх, стал спускаться по улице Мункедамсвейен. Да, правильно, совершенно правильно — спасение в молодости, как он и думал, и еще верно, что душа одного человека способна обрести себя через душу другого человека. Этим другим человеком была некая Лалла Кобру. Подобно сказочному цветку распустилась она на его глазах, раскрылась, доверилась ему без остатка, будто только и ждала всю жизнь этого момента. В нем вспыхнуло прежнее чувство безграничной благодарности. Она, молодая женщина, предложила ему себя, сама. Он попробовал представить себе в мыслях, что она возможно чувствовала, испытывала, но вовремя одумался, вспомнил о своем возрасте, стало тошно, и он прервал свои размышления. Для него главнее всего, что в этом мире нашелся человек, сумевший оценить по достоинству его мужскую душу, чувства, принявший его исключительно благодаря человеческим качествам. Мир представился ему огромным сплетением веры и сомнения, и горькой истины, что он стар, причем он думал больше не о себе, нет, он с тоской думал прежде всего о ней. Может, все же обойдется? Ничего страшного? Случаются же чудеса! Ведь она благородно вела себя, рассказала правду не таясь, и его усмирила, не дала разразиться гневу.
Когда она взяла его шляпу в прихожей, возникло ощущение, будто она вела его, она шла первой. Одного он боялся, только одного — не стать посмешищем. Она возвысила его, возвысила…
Он не хотел сравнивать происшедшее нынешней ночью с тем некрасивым, что он пережил раньше. Он шел и ощущал ее в себе, в своем «я»: ах, если бы, хоть немного, быть помоложе!
Он перешел мост, спустился в район Филипстад и продолжал идти в направлении к набережной у Пипервика. Настроение причудливо менялось с каждым шагом. Проехавший по улице возок, светящийся фронтон дома говорили ему нечто свое особое.
Он встретил рабочих. Они шли в направлении к фабрике, на работу. Он понимал, что они видели его белый галстук, потому что он не носил на шее кашне. Он остановился в середине этого движущегося потока, горделиво вскинул голову, явно выказывая свое достоинство. Ничего не поделаешь, он никогда не любил толпу, рабочих. Он болезненно переживал несправедливость их бытия, да, чувствовал даже как бы свою вину перед ними. Таким впечатлительным и мягкотелым он, между прочим, был всегда. Понятно, не совсем уместная черта для человека в его положении. Но таков уж он. В детстве его мучило наличие прислуги в доме. Будучи политиком, он представлял консервативную партию в стортинге!.. Однако лозунги левых он понимал, понимал, чего они хотели и за что они боролись. Не были ему чужды и призывы социалистов, с тех пор как они заявили о себе официально. И свое собственное спасение от противоречий он видел лишь в том, чтобы следовать определенным принципам.
Теперь он оказался в толпе рабочих и оказался предметом их насмешек. Нет, он был не против, он понимал их, иначе и не должно быть. Но и они должны извинить его, что он держал свою позицию — если имеешь средства, получаешь права собственника, так он это понимал и не иначе. Лица, лица вокруг него сейчас никак не назовешь приветливыми и любезными, отнюдь нет. Рабочие видели его парадную форму, понимали, что он шел с праздника, и непроизвольно, конечно, завидовали ему, впрочем, как и все остальные представители других социальных слоев. Неспособных к рефлексии, к размышлению. Но сегодня он, исполненный счастья, преодолел холод социального отчуждения. Этот холод, если говорить честно, не всегда возникает в низших общественных слоях. Он рассказал Лалле Кобру о том, как нелегко приходится человеку с лабильным характером участвовать в дискуссиях, встречах, конференциях, вообще, где бы то ни было, поскольку в любой момент ты должен быть готов к ответу. «Чтобы реагировать моментально и правильно, успешно, — сказал он, — нужно оставаться невосприимчивым к ходу чужих мыслей. Истина в том, что ты должен сосредоточиться исключительно на своем. Нужно лишь краем уха слушать противника». Тут она засмеялась и сказала: «Дебриц». Но тем не менее он чувствовал, нет, он был просто уверен, что будущее за этими, окружавшими его сейчас людьми. Трудно смириться с фактом, но придется, а, может, и нет. Новый монумент возведен в истории, и, по всей видимости, останется в ней на века. Не исчезнет, ибо он составляет неотъемлемую часть всей новой культуры.
Он спустился к гавани и подошел близко к воде. Более красивого района, нежели этот, не было во всем городе — железнодорожный вокзал Вестбанен, площадь Торденшельда и далее крепостные сооружения. Рябь воды, бурливость течения, плеск волн о камни набережной — о, эта жемчужно-серая водная гладь. Далеко-далеко вырисовывалась яркая красная крыша порохового склада на Главном острове.
Утро, будто бы наполненное росой.
Он взял извозчика возле железнодорожного вокзала Вестбанен и поехал домой. Он приказал извозчику ехать той же дорогой, которой пришел. Ни к чему испытывать судьбу и ехать по улицам Торденшельдсгатен, Стортингсгатен и вдоль Драмменсвейен. Извозчик отвратительно усмехнулся, он тоже сразу заметил его праздничное одеяние. Но ему не привыкать. Не раз такая язвительная, всепонимающая улыбка ранила его, больно, словно осколком стекла провели по коже.
Они остановились, наконец, перед воротами виллы «Леккен»[3]. Он вышел и зашагал к дому по центральной дорожке, обсаженной по обеим сторонам елями, образующими живую изгородь. Садовник собирал опавшие листья, ему помогали женщины. Они работали бестолково, кое-как. Обычно, когда он возвращался домой в такие утренние часы, он не обращал внимания, кто и как работает, не отчитывал. Но сегодня он остановился и, словно набравшись решимости, указал на непорядок, обвинил в нерадивости. Пусть как угодно его обзывают, пусть как угодно его ругают, но он знал, что если люди почувствуют слабинку, они сядут тебе на голову.
В половине девятого Герман и Вильгельм Лино встретились за завтраком. Герман недавно женился, ходил гоголем этакий бесчувственный сухарик. Но отец заметил, что уже повеяло первой борьбой в семейном клане сына. И когда он увидел его лицо, страшно закружилась голова — Вильгельму Лино неожиданно стало неловко. Он принял ванну, побрился и, несмотря на события бессонной ночи, чувствовал себя превосходно. Он был энергичен, оживлен и заметил не без злорадства, что его бодрое настроение раздражало сына. Поэтому он начал во всех подробностях рассказывать о проведенном у Дебрица вечере, длинно и обстоятельно описывать, кто был в этом обществе и что было хорошего, да, позволил себе даже намекнуть, что он завязал приятное знакомство — фру Кобру: «Ты знаком с ней?»
— Знаком? Конечно! Весь город знаком с ней!
Вильгельм Лино был шокирован и ответом сына, и выражением его лица, но все равно продолжал в том же самом легкомысленном тоне.
— Ага, значит, ты знаешь ее?
Герман Лино посмотрел на отца и фривольно усмехнулся, но старику удалось сдержаться, так что сын ничего не заметил. Он сам не понимал в этот миг, как он внутренне ненавидел сына.