Ирвин Шоу - Пестрая компания (сборник рассказов)
Хоукинс заморгал, отказывая себе в удовольствии тихо досмотреть свой сон до конца. Смешно, конечно, вот так бредить, в результате все становится еще хуже — стоит открыть глаза и снова посмотреть вокруг. Стоит он на пристани, на самом солнцепеке, и ожидает приказа лейтенанта Мэдокса начать побоище. А там, в горах, позади него, в этих дивных апельсиновых рощах, люди сейчас прячут винтовки, ножи, пулеметы, чтобы убивать друг друга.
В Англии же, если судить по тем письмам от членов семьи, что доходят до него, все готовятся голодать и замерзать, лишь бы отпраздновать потом святую победу в этой войне.
Как жаль, что он еще так молод! Может, будь ему тридцать, или сорок, или даже пятьдесят, — все было бы гораздо лучше понятно. Во время войны они не мучались от холода, их хорошо кормили; русские их любили, американцы просто обожали, французы осыпали поцелуями, когда они входили даже в небольшой городок. Куда бы ни пошли — повсюду их встречали как героев и спасителей.
Хорошо помнит он тот день, когда были опубликованы результаты выборов. Находился он еще в Германии, в Гамбурге; один американец, сержант, подошел к нему и торжественно заявил: «Солдат, меня зовут Макарти. Я платный член Си-Ай-О из Индианаполиса. Решил сказать англичанам, какие они, по-моему, чудесные, славные ребята! Вы — первый из них, кого я встретил. Вы продемонстрировали всему миру, как должны вести себя цивилизованные люди!» Этот американец, само собой, был пьян (когда американцы по достоинству оценивали другие народы, если предварительно не пропустят стаканчиков десять?), но твердо пожал Хоукинсу руку и дружески хлопнул его по спине. А он, Хоукинс, пошел своей дорогой — широко ухмыляясь, с гордым видом, потому что голосовал за Эттли1 и прочих кандидатов, которые обещали доказать, что страной можно управлять во имя процветания рабочего класса, не опасаясь никаких катастроф или насилия.
Как он рад, что этого американца нет поблизости, что он не стоит рядом с ним на пристани и не видит его — в тяжелом шлеме, с длинной полицейской дубинкой — здесь, в этой стране: где полным-полно вдов и сирот и не существует ни одной семьи целиком; где в полном составе проживают только те, кому повезло чудом избежать смерти; где любой житель, любая девочка на улице и школьник в классе, любой фермер, прокладывающий плугом борозду, расскажет точно такую историю своей жизни, как Эстер, поделится горькими воспоминаниями, мучительными кошмарами, где память о крематориях мелькает, словно тень, на каждом лице; где по ночам людям снятся барабанный стук в двери и ночные аресты, где всеобщие страдания, явления приближающейся предсмертной агонии народа стали настолько привычны, что на них уже никто не обращает внимания.
«Как все же плохо, как печально быть в наши дни англичанином», — озадаченно размышлял Хоукинс, пристально глядя на судно, — а оно все ближе, совсем рядом… Ему, англичанину, когда он жил на родине, приходилось постоянно, ежедневно вести отчаянную борьбу с голодом и холодом; забрасывала судьба в Палестину — метаться, улаживая конфликты, между евреями и арабами; оказался в Индии — заниматься тем же самым, чтобы не допустить кровавых столкновенй между индусами и мусульманами; на островах Восточной Индии — между голландцами и яванцами. И нигде у тебя нет друзей, никто не оправдывает твоих действий; на голове только шлем, в руках ночная дубинка, а перед глазами колючая проволока и лейтенант, а до ушей доносятся эти надрывные песни на чужих языках, и они летят в тебя, как ручные гранаты.
Читай все политические памфлеты, принимай участие во всех выборах, исправно молись в церквах по воскресеньям — все бесполезно, ибо с каждым днем становится все хуже, каждый день ты все больше превращаешься в злодея, каждый день твою военную форму проклинают на улицах все большего числа городов, на всех основных языках. Глаза его сами закрылись…
— Хоукинс!
Он вздрогнул, выпрямился: перед ним стоял лейтенант Мэдокс.
— Черт бы тебя побрал, Хоукинс! — кричал ему Мэдокс. — Когда ты научишься стоять в строю со своими открытыми идиотскими глазами?! Ну-ка, иди сюда!
— Слушаюсь, сэр! — Сжав покрепче дубинку, он подошел к двум матросам, которые приставляли трап к борту причалившего судна.
На нем, принайтованном канатами к пирсу, уже никто не пел — на палубе стояла гробовая тишина.
— Рассредоточиться! Рассредоточиться! — орал Мэдокс подчиненным. — Никто не должен спрыгнуть на пристань! Все спускаются по трапу!
Все чувствовали ужасную, тошнотворную вонь. Молча взирали евреи сверху на лейтенанта и его людей, — во взглядах чувствовалась глубокая, холодная ненависть. Вдруг через громкоговоритель раздался спокойный, приятный голос — по крайней мере, полковник береговой охраны, никак не меньше:
— Леди и джентльмены! Призываю вас соблюдать образцовый порядок! Прошу спускаться по двое по трапу, идти направо, к судну, стоящему на якоре за вашей шхуной. Вы отправляетесь на остров Кипр, где о вас в дальнейшем позаботятся в лагерях британской армии. Если среди вас есть больные — то им будет оказана медицинская помощь. К вам будут относиться с должным вниманием. А теперь прошу вас — покиньте вашу шхуну!
В громкоговорителе раздался щелчок, голос замолчал. Ни один человек на борту не пошевелился.
— Ладно, — сказал Мэдокс, — поднимаемся!
С нарочитой медлительностью солдаты взвода стали подниматься по трапу на борт шхуны. Хоукинс шел сразу за капитаном, рядом шагал Хоган. На последней ступеньке трапа Хоукинс на мгновение остановился, обвел взглядом палубу. Мерцание глаз — потемневших, злых, уставившихся в упор на незваных гостей; смешение изможденных лиц — на них наложили свой отпечаток горе и отчаяние; покачивание толпы людей в изорванных одеждах — такое тряпье можно было снять лишь с трупов на разрытых кладбищах.
На мгновение у него закружилась голова, его зашатало, — Боже, он уже видел это раньше… Вспомнил когда: Бельзен, нацистский концлагерь… Куда ни повернешься, повсюду этот Бельзен. Там, в Бельзене, стояла такая же вонь; те же глаза, те же изорванные одежды; надолго запомнился ему один старик (как выяснилось позже, ему было около тридцати). Отворилась дверь одного из бараков, и он медленно вышел, протянув перед собой руки, — не руки, а, скорее, клешни с когтями; голова, похожая на обнаженный череп, дергалась. Но самое страшное в его облике — улыбка, что Хоукинс осознал позже: этот несчастный пытался улыбнуться ему в знак приветствия, — Боже, какая у него получилась улыбка — жуткая, угрожающая…
Подойдя к нему, Хоукинсу, он упал на землю, и когда Хоукинс нагнулся над ним, то понял, что заключенный умер. Но здесь, на судне, к нему никто не протягивает рук и ни у кого на лице нет такого выражения, которое позже вспомнишь как попытку улыбнуться. У противоположного борта сгрудились женщины, перед трапом — группа молодых людей; Хоукинс понял — драка все же будет. Вдруг его поразила безумная мысль: среди них наверняка есть такие, кто видел его в Бельзене, готов побиться об заклад! Что они подумают о нем?..
— Ну-ка, иди сюда! — заорал как сумасшедший Мэдокс. — Иди сюда, кому сказано!
Медленно, с каким-то сонливым повиновением, Хоукинс выбрался в первый ряд взвода. «Нет, я не стану их бить! — решил он, когда шел в этой вонючей, какой-то нереальной тишине. — Не стану избивать их, что бы ни произошло!» Тут Хоган, замахнувшись дубинкой, опустил ее с резким, ужасным хрустом на чье-то плечо. Вопли, крики отражались диким, звериным эхом, как под громадным сводом, где-то у него над головой; врезались в него чьи-то тела, кровь, теплая, вязкая, на его лице; путаница молотящих направо и налево рук; темное поблескивание вздымающихся и падающих дубинок на фоне желтого неба; неясная фигура с воплем выбрасывается за борт…
Хоукинс старался прикрыть голову, чтобы его, беспомощного, не прикончили в толпе, но десятки рук выхватывали у него дубинку; причиняли острую боль удары по лицу, и ему приходилось неистово размахивать руками, чтобы не отняли у него это его оружие — дубинку. Вдруг он почувствовал, как пара рук схватила его за горло… Впился взором в смуглое, искаженное дикой гримасой лицо, в эти безжалостные, обезумевшие глаза, всего в каких-то шести дюймах от него, — сильные, цепкие пальцы все сильнее сдавливали ему горло… Как ни старался Хоукинс вырваться, все напрасно — от этих мощных рук не найти спасения. «Боже, — кровь стучала у него в голове, — да он меня задушит!.. Нет, не надо! — хотелось ему сказать этому человеку. — Ты же не понимаешь! Я ведь ничего не делаю! Я сам был в Бельзене — среди заключенных…»
Но мощные руки сжимались у него на горле все сильнее… Перед его глазами — другие: холодные, беспощадные, в них сквозит выражение горького триумфа, — этот жаждущий задушить его человек совершал, наконец, возмездие за все: за гетто в Польше; за смерть своих детей; за конфискованные автомобили; за бичевание кнутом; за печи крематориев; за могилы, вырытые там, в Европе… Мир уже подергивается пленкой тумана… ему рвут горло, колени подкашиваются… Теряя сознание, Хоукинс пятился куда-то в этой орущей толпе, слыша, как вокруг него щедро сыплются смачные, сокрушающие удары мокрыми от крови дубинками. Собрав последние, покидающие его силы, он все же сумел оторваться от напавшего и ударить его дубинкой. Но тот не разжал рук на его горле… Ударил его еще раз, прямо по лицу — оно тут же исчезло за свистящим потоком крови, но пальцы с прежней силой сжимали ему горло… И тогда — и откуда взялись силы? — он стал наносить удары по тому, кто пытался его задушить…