Ладислав Баллек - Помощник. Книга о Паланке
— С жандармами спорить нельзя, — согласился Речан, увидев, как его новый приказчик старается подавить волнение. — У нас один зарезал жандарма, так потом живьем сгнил в Илавской тюрьме. Давно дело было, тогда еще жандармы ходили с петушиными перьями.
Ланчарич засмеялся:
— Ой-ой-о-о-ой, вот уж тем ничего нельзя было сказать, тех я тоже знаю, такие и здесь были. Как вошли после Комарно в Паланк, такие завели порядки, что кое-кто сразу о старой республике пожалел… Не все жалели, конечно, не все, но было достаточно и таких, которым расхотелось писать на заборах, что Масарик[14] такой-сякой.
— От жандармов надо держаться подальше, — повторил Речан.
— Конечно, — согласился Волент, — ведь что у меня было во время первой республики с штабным Худечком!.. И не бойтесь, мештер, я гарантирую вам, что сегодня вы совершили хорошую сделку, оставив здесь Волента Ланчарича, вот увидите.
— Я только не знаю, будет ли на первых порах работы на двоих, — набрался храбрости Речан.
— Задаром меня кормить вам не придется, — заявил Волент и многозначительно улыбнулся.
Дорогой в поезде Речан подумал: вот он и повстречался со счастьем, что приходит лишь после содеянного греха, когда человека еще грызет совесть, так что ему и само счастье не в радость.
Это, конечно, был дар. Такие дары человек получает потому, что таинственные силы, управляющие человеческим бытием, взвешивают все на своих весах. Они любят равновесие. Но что последует за этим? — тревожился Речан.
Семья приехала в Паланк ранним утром. Вокзальный служитель Канта, косолапый старый холостяк в галошах, с вонючей трубкой в зубах, посланный с ними дежурным по станции Мартоном, вез на тележке три обтерханных чемоданишка и два узла. Этот багаж, сумки в руках да заплечные мешки было все их имущество. И еще немного крон, которые Речанова спрятала в лифчике.
Когда они шли окраинными улицами, Речанова, до этого целиком занятая своими мыслями о том немалом, чего она хотела здесь добиться, вдруг начала нервничать. Безотрадный вид улиц, со следами жестоких боев и наводнения, совершенно лишил ее надежды на обещанный рай. Ей вдруг стало почему-то особенно обидно, что на шее у них будет еще приказчик, когда самим-то, как ей казалось, придется бог знает как долго горе мыкать.
Она нарочно отставала от тележки, чтобы не было столь очевидно, что этот убогий скарб принадлежит ей. Ее внезапно охватило ощущение, что все напрасно. Помимо разочарования, которое овладело ею среди этих развалин, ее выводило из себя еще одно обстоятельство. Всякий раз, как им встречался кто-то, направлявшийся с корзинкой на рынок, ее от волнения бросало в пот: она никак не могла объяснить себе, почему их одежда — праздничный верхнесловацкий наряд, который был и на ней и на дочери, — привлекает такое внимание. Она не могла взять в толк, нравится он паланчанам или кажется смешным, а так как отроду была недоверчивой, то вскоре пришла к выводу, что в своей одежде она здесь просто смешна. Это ее, конечно, удручало, но мысль, что кому-то может казаться смешной и Эва, семнадцатилетняя белокурая девушка, была просто нестерпима.
Да они обе были очень хороши. Речанову и в национальной одежде трудно было принять за деревенскую женщину. Ей было под сорок, но выглядела она моложе. У нее было красивое, решительное лицо, смуглое и гладкое, на вид — очень ухоженное, и ярко-синие глаза, но какие-то строгие, сердитые и холодные, выражение которых отбивало у мужчин охоту заигрывать с ней. Примечательными были и ее густые, черные как сажа брови, блестящие черные волосы и отличные зубы. В национальной одежде она бросалась в глаза, выглядела чужеродно, в деревне и окрестностях ее считали красавицей, но такой гордячкой, что никто не пытался ее соблазнить. Пока она была не замужем, около нее не слишком увивались. Даже пошутить с ней не решались, да и охоты не было — она казалась слишком практичной, серьезной и сдержанной девкой, к тому же была из самой что ни на есть бедняцкой семьи, которую в деревне не уважали. Когда восемнадцать лет тому назад она пошла за Штефана Речана, люди считали, что она поступила умно и рассудительно. Ведь приданого у нее не было, и если бы она не вышла за Речана, сына мясника из другой, довольно отдаленной деревни, ей, как и всем ее семи братьям и сестрам, тоже стройным и красивым, пришлось бы батрачить у более зажиточных крестьян или идти на заработки вниз, в город, где ее запросто мог повалить на спину раскормленный хозяйский сынок.
Невесте Речана, девице гордой, было не по нутру, что говорили о ее замужестве люди, и, зная, как сильно ее влияние на суженого, она без особого труда добилась обещания, что они поженятся в евангелической церкви и что он пойдет примаком в дом жены и будет жить в ее деревне. Речан был католик и старший сын, главный наследник отцовского хозяйства, поэтому из-за уступки своей избраннице он надолго разошелся с собственной семьей. В родной деревне жены, где он спустя какое-то время открыл небольшую бойню, была только евангелическая церковь, и хотя он формально не принял нового вероисповедания, но привык ходить туда с женой и дочерью и довольно скоро освоился в ней. Для жены он с самого начала готов был на все, а уж когда родилась дочь, он буквально души не чаял в своей семье.
Дочь Эва тоже была красивая, хотя и не походила на мать, а скорее напоминала отца. Она молча шла рядом с матерью, опустив голову, и было ясно, что она ждет не дождется конца пути. По этому городскому тротуару ей бы идти одной, и, конечно, без мешка на спине и без сумки в руках, глядя прямо перед собой и ни на кого не обращая внимания. Она была в поре созревания и невероятно чувствительно реагировала на каждый пустяк, касающийся ее лично. Уезжать из дому ей не хотелось, она даже решила, что останется у бабушки, но мать не разрешила: дескать, как раз теперь за ней нужен глаз да глаз. Девушка всю дорогу проплакала. Отца это так огорчало, что он смотреть на нее не мог. Как только они сели в поезд, он встал к окну, горестно уставился в него и курил. Он жалел не только дочь, но и себя самого, ведь уезжали-то навсегда, и мысль эта сверлила ему мозг. И отец и дочь горевали, только мать, казалось, сохраняла спокойствие и трезвость и сосредоточенно глядела перед собой.
Вечером, накануне отъезда, Эва навестила всех своих подруг и всем жаловалась на родителей. Просила писать ей обо всех новостях в родной деревне. Одна из них, Ирма Сливкова, проводила их довольно далеко, утешая рыдающую подругу. Когда она спрыгивала с телеги, Эва расплакалась в голос.
— Ирмушка, пиши мне… Что будет новенького, что бы ни было, пиши, Ирмушка моя, все, все напиши, ничего не забудь…
Мясник чувствовал себя как побитая собака. Всю дорогу он твердил себе, что все сделает для дочери, лишь бы она забыла о своем горе. Иногда пытался ее утешить, но она даже не смотрела на него, только огрызалась, чтобы оставил ее в покое, думал больше о себе. Ему было обидно, что она обращалась с ним как с чужим, но все равно, оборотившись к окну, он неслышно шептал: «Не бойся, Эвка, все будет, как раньше, ради тебя я никакой работы не побоюсь…»
В Паланке они застали ласковое, свежее и прекрасное южное утро. Речан часто взглядывал в чистое небо, не переставая удивляться этой синей необозримой высоте.
За домами и садами, мимо которых они проходили, текла река. Чувствовалось, что это южная река: она доносила на улицы запахи плодородной земли, трав и всех южных деревень, через которые протекала. Различимее всего пахло, пожалуй, темной землей, просыхающими фруктовыми садами и огородами, расположенными по берегам. Пахло тиной и мусором, нанесенными рекой. Этот запах, столь обычный для южных рек, изумлял мясника — неужели здесь уже с весны все начинает гнить? Если река зацветает весной, она будет вонять до зимы… Будто разлагается. Разве нет? Не станет ли и он сам здесь хуже, чем был до сих пор? Он-то привычен к другим запахам… «Срубили березу, уже везут на возе»… — мелькнуло к него в голове.
Речан не знал, как начнет, но полагался на свою скромность и настойчивость. И на своего помощника тоже. Он думал о нем со все большей симпатией. Его торговый инстинкт подсказывал ему, что прозябанье, каким бы долгим оно ни было, все же не бесконечно, послевоенная конъюнктура многое изменит и, как искони бывало, поставит каждого расторопного торговца на ноги.
Железнодорожник с тележкой завернул в узкую улицу, поднимающуюся вверх к костелам. На углу он приостановился, поправил багаж, несколько раз глубоко затянулся, так что возле уха у него заклубился зеленый дым, выбил трубку, вздохнул и молча, немного сутулясь, направился с тележкой вверх по улице. Она была застроена разноцветными домиками, которые поднимались на холм к костелам малыми или большими террасами. Все они были увиты ползучим виноградом, который сейчас напоминал порванную ветром сеть паутины. Во дворы вели лестницы, вход в дом, как правило, был через маленькую застекленную или открытую веранду, где, начиная с весны и до поздней осени, хозяева ели и пили.