Джойс Оутс - Ангел света
Кирстен жульничает на экзаменах, но… кто не жульничает? То ей вообще лень учиться, то она с головой погружается в какую-то работу (скажем, работу о том далеком Хэллеке — Джоне Брауне, которую она писала в девятом классе, тридцать пять страниц — плод тщательных исследований, хорошо организованный и даже хорошо отпечатанный материал, за который она получила «5+» от пришедшего в полный восторг учителя истории, правда, это, несомненно, привело к тому, что она провалилась по французскому и получила «3-» по геометрии), а то она, видите ли, «разочаровывается», как она это именует, в предмете, или в преподавателе, или во всем классе… Она воинствующая идеалистка: все ее знакомые либо «эгоисты», либо «предельно избалованы», либо «испорчены достатком». Тем не менее она требует, чтобы ей увеличили деньги на карманные расходы. Она хочет купить новые сапоги из телячьей кожи, которые в «Гайд-шопе» стоят 210 долларов. Она хочет иметь собственную лошадь — она знает, какую именно лошадь родители могли бы ей купить (подруге вдруг почему-то надоела ее лошадь — гнедая красавица с тремя белыми носочками и белой звездой на лбу); она хочет иметь одну из этих чудесных, больших, грубого плетения гватемальских сумок из макраме, какие носят через плечо, — настоящую, а не дурацкую американскую (или тайваньскую) подделку. Однажды она сумела хитростью добыть ключ от квартиры Тони Ди Пьеро, открыла ее и порыскала по комнатам и, хотя ничего не украла, ничего не украла, кое-что натворила — озорное и мерзкое — и не без внутреннего содрогания ждала, когда приятель ее матери Тони потребует возмещения ущерба… Но это было уже не один год тому назад. Года три или четыре. Целая маленькая человеческая жизнь.
Последняя причуда, последняя выдумка Кирстен объясняется одной ее навязчивой идеей — она-де убитая горем, несмиряющаяся дочь.
И разыгрывает эту комедию на полную катушку, мрачно думает Оуэн. Папочкина доченька. Вечно висела на нем, требовала внимания. Люби меня люби меня люби меня посмотри какая я несчастная видишь самые настоящие слезы в моих больших светлых глазах.
Не спит, не ест, то оживленно болтает без умолку, то целыми днями молчит, не моется, не меняет одежду, грубит соседке по комнате, плачет в объятиях соседки по комнате, посылает Оуэну этот мерзкий пакет.
Вот ты у меня попляшешь, намеревается сказать ей Оуэн, когда я доложу Изабелле, что ты действительно больна — «пневмония, перенесенная на ногах», затронула твои лобные пазухи, и теперь тебя нужно оперировать.
Все куда хуже, чем мы думали, мама, скажет Оуэн по телефону, и голос его зазвучит напряженно: Тебе бы надо прилететь в Нью-Йорк и немедленно забрать девчонку из школы.
Да? Оуэн? Она больна?..
Она больна, мама. Как ты и подозревала. Очень больна.
Кирстен больна?
Очень больна, мама.
Что ты говоришь, Оуэн…
Он крикнет: Девчонка больна, вот что я говорю, Изабелла, по слогам; девчонке надо колоть торазин, надеть на нее смирительную рубашку для ее же блага, я не стал бы тебе врать. Изабелла, это серьезно, теперь это действительно серьезно, ты же не хочешь, чтобы вокруг нас снова поднималась шумиха, ради всего святого, она перебрала наркотиков, всяких возбуждающих, она становится настоящей наркоманкой, глотает еще всякие успокаивающие, не вылезает из Брин-Даунской топи, позвать ее к телефону, мама, чтобы ты сама услышала, что она несет, как скулит, как причитает… а эти ее нелепые возмутительные обвинения…
Обвинения, прервет его Изабелла. Обвинения? Но кого же она обвиняет?..
И вот — самая изобретательная ее проделка, проделка, за которую, по мнению Оуэна, ей следовало бы дать премию: однажды, в субботу утром, она получила отпуск из Эйрской школы под хитроумным предлогом, будто ей надо к врачу-ортодонту на Манхэттен, и, сев в такси, отправилась не на вокзал, а к выезду на шоссе в нескольких милях от города, где, будучи молоденькой, привлекательной и явно одинокой, прождала не более пяти минут, пока любезный водитель (мужеского пола) не подобрал ее. Он высадил ее на Пэрчейз, и она, вооруженная бритвой, провела не один час в библиотеке Нью-Йоркского университета, отыскивая в газетах фотографии предателей и убийц ее отца, которые она потом наклеит на лист белой чертежной бумаги и отправит своему брату Оуэну с соответствующей припиской. (Подозревал ли Оуэн, догадывался ли?.. Нет. Да. В общем — нет. Но когда он вскрывал толстый конверт, размашисто надписанный чернилами, руки его дрожали, ибо сестра никогда не трудилась писать ему — если и писала, то очень редко: случалось, пришлет открытку, случалось, шуточное послание в Валентинов день, а как-то раз ко дню его рождения прислала открытку с медвежонком — Счастливого дня рождения, Детеныш; со времени же смерти Мори — ничего.)
Фотографии из газет и подписи: Изабелла де Бенавенте — Хэллек, супруга… дочь… финансиста и филантропа… На фотографии — в шелковом платье от Диора, цвета фуксии… Розовый жемчуг, такие же серьги… Одна из самых популярных в Вашингтоне светских дам… Сопредседатель совета при Женском филиале Смитсоновского института… Снимок сделан на благотворительном балу в пользу Смитсоновского института. Грандиозное торжество в Вашингтоне. Политические деятели, телекомментаторы, высшие чиновники, несколько «государственных мужей», сотрудники Белого дома, включая президента и его супругу, нужные люди, светские повесы, сводники, кинозвезды, специалисты по контактам, иностранные послы и их жены, престарелые вашингтонские вдовы — обычная публика. И Изабелла Хэллек, снятая фотографом «Вашингтон пост» для светской хроники в своем элегантном платье от Диора. (Фотограф в какой-то мере воздал ей должное, ибо со снимка глядело прелестное, похожее на маску лицо, слегка улыбающееся, победоносное. Однако снимок не передал ее фарфоровой кожи, которую она без устали мажет кремом, протирает и всячески подготавливает для постороннего ока; не передал ее точеного носа, ее безупречных зубов, ее потрясающего умения владеть собой. Чуть сморщившаяся под глазами кожа была мастерски удалена года два-три тому назад — несколько преждевременная затея, по мнению ее друзей. Оуэн никогда не замечал этой сморщенной кожи, как не заметил и ее исчезновения. Последние несколько лет ему стало трудно «разглядывать» мать — смотреть прямо на нее.)
«Свинья, прелюбодейка. Мерзавка. Убийца», — размашисто написала красными чернилами Кирстен вокруг фотографии. «Она — твоя, — написала она, стрелкой указав на Изабеллу, — ты знаешь, что делать».
И пятна крови. Это кровь или просто чернила… Оуэн смотрит с отвращением. Как заколдованный. Это станет одним из памятных моментов в его жизни — не потому, что послание от сестры удивило его, а потому, что не слишком удивило.
На другой фотографии, тоже вырезанной из газеты, — Ник Мартене. Конечно, Ник пожимает руку президенту Соединенных Штатов. Очевидно, это было осенью на церемонии приведения к присяге; оба выглядят старше своих лет оба улыбаются, но в изгибе губ есть что-то вздорное и капризное. Оуэн внимательно изучает снимок и думает, узнал ли бы он своего красавца крестного — настолько тот не похож здесь на себя. Ник обменивается рукопожатием с президентом. Наконец-то. В кругах, к которым принадлежали Ник и Хэллеки, про Ника говорили, что он «до смерти честолюбив», но произносилось это всегда шепотом, с комическим ужасом; так или иначе, думал тогда Оуэн, честолюбие — будь человек даже до смерти честолюбив — не обезображивает того, кто так смело движется к успеху. Отец Оуэна оказал Нику безмерную услугу, предложив ему работать в Вашингтоне в своей Комиссии, но и Ник оказал мистеру Хэллеку безмерную услугу — это не секрет. Не секрет, однако, и то, что Ник, так сказать, выставил мистера Хэллека из Комиссии, а после его смерти перешагнул через его труп и сел в его кресло. Николас Мартене на церемонии приведения к присяге в прошлый вторник… Глава Комиссии по делам министерства юстиции… Ранее — ближайший сотрудник… Пятна крови, красные чернила, «убийца — МОЙ» и стрелки, нацеленные в голову Ника, «Я ЗНАЮ, ЧТО ДЕЛАТЬ, И СДЕЛАЮ».
Оуэн, конечно, все это порвал. Тотчас же.
А потом сказал приятелю, умудрившись вполне естественно улыбнуться: «От какой-то психопатки».
— Но что тебе известно, что ты можешь доказать, — спрашивает Оуэн, молит Оуэн, — Кирстен, прошу тебя…
Они идут по узкой дорожке друг за другом, высоко над изрезанной водоворотами, бурно вздымающейся красавицей рекой Гудзон, далеко за городом. Кирстен идет впереди. Шагает быстро, не обращая внимания на грязь, налипающую на туфли. Не обращая внимания на яркое, как обычно в конце зимы, небо, на ветер, от которого стоящий неподалеку лес весь в темных мечущихся тенях — грачи, скворцы, стаи птиц, перекликаются, зовут друг друга, кричат злобно, отчаянно, но (рассуждает Оуэн, не может рассуждать иначе Оуэн) так ведь обычно и кричат птицы, это звуки, необходимые им для общения.