Габриэль Маркес - Невероятная и грустная история о простодушной Эрендире и ее жестокосердной бабке
— Слава о твоем доме будет передаваться из уст в уста от Антильских островов до Голландского королевства, — вещала бабка. — И дом твой станет могущественнее президентского дворца, потому что в стенах твоего дома будут обсуждать государственные дела и вершить судьбы нации.
Вода в желобке вдруг исчезла. Эрендира вышла из шатра посмотреть, в чем дело. И увидела, что индеец, которому положено следить за водой, колет дрова.
— Кончилась, — сказал он. — Пусть остынет эта.
Эрендира подошла к плите, где стоял котел с кипящими благовонными листьями. Она обернула руки тряпьем и, приподняв котел, поняла, что сумеет донести его без посторонней помощи.
— Иди, — сказала она индейцу, — я сама налью.
Эрендира дождалась, когда индеец вышел из кухни. Сняла с огня котел с кипящей водой, насилу подняла его и, собралась было опрокинуть гибельный кипяток в широкий желоб, как вдруг из шатра раздался бабкин голос:
— Эрендира!
Бог ты мой! Ну будто она все видела! Внучка помертвела от страха и в последнюю минуту раскаялась.
— Сейчас, бабушка, — сказала она, — я стужу воду.
Той ночью ее допоздна терзали сомнения, а бабушка, уснувшая в жилете с золотыми слитками, до рассвета распевала песни. Эрендира, лежа в постели, не сводила с бабки пристальных глаз, которые в полутьме горели, как у кошки. Потом она вытянулась, как утопленница, с открытыми глазами, скрестив руки на груди, и беззвучным голосом, вложив в него все силы души, позвала:
— Улисс!
Улисс внезапно проснулся в доме среди апельсиновых деревьев. Он так явственно услышал зов Эрендиры, что бросился искать ее в полутьме комнаты. Но подумав минуту-другую, быстро сложил в узел свою одежду и выскользнул за дверь. На террасе его настиг отцовский голос:
— Ты куда это, а?
Улисс увидел отца, озаренного синим светом луны.
— К людям, — ответил Улисс.
— На сей раз я не стану тебе мешать, — сказал голландец. — Но знай, где бы ты ни был, тебя найдет отцовское проклятье.
— Ну и пусть, — сказал Улисс.
Голландец смотрел вслед удалявшемуся по лунной роще Улиссу, с удивлением и даже гордясь решимостью сына, и в его взгляде все ярче проступала улыбка. За спиной голландца стояла жена, как умеют стоять только прекрасные индеанки. Когда Улисс хлопнул калиткой, он заговорил.
— Вернется, как миленький, — сказал голландец. — Жизнь его обломает, и он вернется раньше, чем ты думаешь.
— Ты очень жесток, — вздохнула индеанка. — Он никогда не вернется.
Теперь Улиссу незачем было спрашивать, где Эрендира. Он пересек пустыню, прячась в кузовах попутных машин. По дороге он крал, чтобы есть и спокойно спать, а нередко крал из любви к риску и в конце концов добрался до шатра, который на сей раз стоял в приморском городке, откуда были видны высокие стеклянные здания ярко горевшего вечерними огнями города и где по ночам нарушали тишину прощальные гудки пароходов, уходивших к острову Аруба. Эрендира, прикованная цепью к борту кровати, спала в той позе утопленницы, в какой призывала Улисса. Улисс смотрел на нее долго, боясь разбудить, но взгляд его был таким трепетным, таким напряженным, что Эрендира проснулась. Они поцеловались в темноте и не торопясь, с безмолвной нежностью, с затаенным счастьем ласкали друг друга, а потом, изнемогая, сбросили с себя одежды и, как никогда были самой любовью
В дальнем углу шатра спящая бабка грузно перекатилась на другой бок и принялась бредить.
— Это случилось в тот год, когда приплыл греческий пароход, — сказала она. — Его шальные матросы умели делать счастливыми женщин, но за любовь платили не деньгами, а морскими губками, еще живыми, которые потом ползали по домам и стонали, как тяжелобольные, а когда дети плакали от страха, они пили их слезы. — Старуха вдруг приподнялась, словно восстала из земли, и села: — Тогда пришел он. Бог мой! — вскрикнула бабка. — Он был сильнее, моложе и в постели куда лучше моего Амадиса.
Улисс, не замечавший поначалу бабкиного бреда, испугался, увидев, что она сидит на постели. Эрендира успокоила его.
— Да не бойся! — сказала она. — Бабушка всегда говорит об этом сидя, но чтобы проснуться — никогда.
Улисс положил ей голову на плечо.
— Той ночью, когда я пела вместе с матросами, мне почудилось, что разверзлась земля, — продолжала спящая бабка. — Да и все, наверно, так решили, потому что разбежались с криками, давясь от смеха, и остался лишь он один под навесом душистых трав. Как сейчас помню — я пела песню, которую пели тогда повсюду. Ее пели даже попугаи во всех патио.
Дурным, неверным голосом, каким поют лишь во сне, бабка завела песнь своей неизбывной горечи:
«Господь, о верни мне былую невинность,
чтоб насладиться любовью еще раз сполна».
Только теперь Улисс прислушался к горестным словам старухи.
— Он явился, — говорила она, — с красавцем какаду на плече и с мушкетом, чтобы убивать людоедов. И я услышала его роковое дыханье, когда он встал предо мной и сказал: «Я объездил весь свет тысячу раз, я видел женщин всех стран и могу поклясться, что ты самая своенравная, самая понятливая и прекрасная женщина на земле».
Она снова легла и зарыдала, уткнувшись в подушку. Улисс с Эрендирой замерли в полутьме, чуть покачиваясь от могучего дыханья спящей старухи. Внезапно Эрендира спросила твердо, без малейшей запинки:
— Ты бы решился убить ее?
Улисс, застигнутый врасплох, не знал, что сказать.
— Не знаю, — ответил он. А ты бы решилась?
— Я не могу, — сказала Эрендира. — Она моя бабушка. Тогда Улисс обвел глазами огромное спящее тело, как бы прикидывая, сколько в нем жизни, и со всей решимостью произнес:
— Ради тебя я готов на все.
Улисс купил целый фунт крысиного яда, смешал со сливками и малиновым вареньем, начинил этим смертоносным кремом торт, из которого вытащил прежнюю начинку, сверху обмазал его кремом погуще, потом загладил ложечкой, чтобы не осталось следов злодейского замысла, и увенчал свою вероломную затею семьюдесятью двумя розовыми свечками.
При виду Улисса, вошедшего с праздничным тортом в шатер, бабка сорвалась с трона и угрожающе размахнулась епископским жезлом.
— Наглец! — заорала она. — Как ты смеешь являться в этот дом!
— Молю вас простить меня, — сказал он. — Сегодня день вашего рождения.
Улисс прикрывался своей ангельской улыбкой.
Обезоруженная меткой ложью, старуха тотчас приказала накрыть стол со всей щедростью, как для свадебного пира, и усадила Улисса по правую руку. Эрендира им прислуживала. Одним сокрушительным выдохом бабка погасила все семьдесят две свечки и, разрезав торт на равные кусища, протянула первый Улиссу.
— Человек, который добился прощения, обретает надежду попасть в рай, — сказала она. — Вот тебе на счастье первый кусок.
— Я не очень люблю сладкое, — проговорил Улисс. — Угощайтесь сами.
Когда бабка протянула второй кусок Эрендире, та вынесла его на кухню и бросила в помойное ведро.
Бабка управилась с тортом в два счета. Заталкивая в рот целые куски, она заглатывала их не прожевывая, со стоном блаженства и сквозь дымку наслаждения разнеженно глядела на Улисса. Когда ее тарелка опустела, она взялась за кусок, от которого отказался Улисс. Облизываясь, смакуя крем, старуха собрала со стола все крошки и кинула их в рот.
Она съела столько мышьяка, сколько хватило бы, чтобы истребить целое поколение крыс. Но она как ни в чем не бывало терзала рояль до полуночи, а потом улеглась и, совершенно счастливая, заснула сладким сном. Лишь в ее дыхании появились какие-то каменистые перекаты.
На другой кровати затаились Эрендира с Улиссом, выжидая бабкиного предсмертного хрипа.
— Я сошла с ума! Бой мой, я сошла с ума! — гремела бабка. — Я закрыла от него спальню на два засова, а к дверям придвинула ночную тумбочку и стол, на который поставила все стулья. Но едва он тихонько постучал перстнем — все мои преграды рухнули: стулья сами собой встали на пол, стол и ночная гумбочка сами собой подались назад, а засовы сами собой отодвинулись.
Эрендира и Улисс смотрели на нее с нарастающим изумлением, потому что бред становился все неистовее, голос — все трепетнее.
— Я думала, что вот-вот умру, я была вся в поту о г страха, но про себя молилась: пусть дверь откроется, не открываясь, пусть он войдет, не входя, пусть будет со мной всегда, но больше не возвращается, потому что я убью его.
Несколько часов кряду бабка потрошила свою душу, выкладывая самые интимные подробности своей драмы, переживая ее заново во сне. Перед самым рассветом она повернулась на другой бок с шумом затухающего землетрясения, и голос ее сломался в безудержных рыданиях.
— Я его предупредила, а он смеялся, — надсаживала горло бабка. — Я снова пригрозила, а он снова засмеялся и потом открыл свои гибельные глаза и сказал: «О, моя королева! Моя королева!» Но голос его вырвался из глотки, в которую вонзился нож.