Наталия Терентьева - Лошадь на крыше
— До семи, — ответил матрос и крикнул: — Кто на прогулку, садимся быстрее!
Я посмотрела на часы. Было уже четверть десятого. Значит…
— Один-ноль, — победно заявил внутренний голос и умолк. Вот почему он то подталкивал меня, то удерживал, то советовал не отдаляться от причала… Чтобы я переправилась в Строгино на катере, которого нет…
Я пошла по берегу, колеблясь — сворачивать сейчас и идти мимо Викиного дома или все-таки по противоположной стороне. Комаров как-то показал мне ее большой бело-голубой дом, когда мы проезжали мимо. И теперь, каждый раз проходя рядом с этим домом, я невольно думаю: а что она сейчас делает? Пьет кофе, или читает, или, может быть, смотрит в окно и видит, как я иду мимо ее дома, задрав голову и вглядываясь в окна?
— Это я купил дополнительную переправу, — сказал вдруг кто-то позади меня. — Не так уж и дорого стоило…
Я оглянулась на ходу. Крепкий светловолосый мужчина пытался пристроиться со мной в шаг.
— И вам пригодилось, верно? — продолжал он. — Вы быстро идете… Нельзя с вами познакомиться?
Я промолчала, продолжая идти, не останавливаясь и не глядя на него. Он еще пару раз настойчиво повторил свой вопрос, после чего я с искренним сожалением ответила:
— Нельзя, — и прибавила шагу.
Я шла и думала: как удивительно — я так небрежно одета, на лице ни грамма краски и тоска о Комарове, а вот надо же — кто-то бежит сзади и пытается со мной познакомиться. Еще удивительнее, что я с этой своей тоской хожу вот уже который месяц и ничего поделать с ней не могу. Не могу даже познакомиться с симпатичным светловолосым человеком, так не похожим на обманщика Комарова.
* * *У мамы я просидела около часа, наблюдая, как она готовит ужин брату. Послушала рассказы брата, только что вернувшегося с отдыха, о далеких странах, где живут красивые, смуглолицые девушки с раскосыми глазами, понимающие мужчин с полувзгляда, причем так, как они даже сами себя не понимают. Потом я выпила чаю и ушла.
Я опять поколебалась — не сделать ли крюк и не пройти ли мимо Викиного дома. И опять решила, что не надо. Вдруг Комаров увидит меня и решит, что я слежу за ним. А мне-то просто казалось, что однажды я буду идти по улице и рядом затормозит машина с номером «772». Откроется широкая серебристая дверь с сильно затененным стеклом, и чуть глуховатый голос, от которого замирает сердце и пересыхает в горле, произнесет:
— Я очень перед тобой виноват. Садись. Я все понял. Я люблю тебя.
Не ехать же мне за этим в Текстильщики — там уж точно у меня никаких дел нет, кроме как ждать, когда проедет машина с номером «772»…
* * *Я дошла до последней остановки перед мостом через Москву-реку, села в автобус и переехала мост.
В половине двенадцатого все гуляли, как днем, было еще светло. Наверно, это был один из самый светлых дней года. Люди гуляли и парами, и компаниями, и с собаками, и с детьми, зевающими или уже спящими в колясках.
На своем берегу Москвы-реки я вышла из автобуса и встала на трамвайной остановке, откуда открывается замечательный вид на Строгино. Я обратила внимание, какое интересное небо сегодня. Как будто мощные фонари откуда-то изнутри подсвечивали его оранжевым светом. Было невероятно тепло и тихо — воздух словно застыл. Машин было мало, и в тишине засыпающего города слышались редкие и настойчивые крики птиц.
— Давно ушел 28-й трамвай, вы не знаете? — спросила меня милая юная девушка в слишком коротком даже для субботнего душного вечера платьице.
Я вспомнила, что и сама одета не для ночных прогулок — как просидела весь день в шортах и крохотной маечке, так и пошла гулять. Теперь жди любопытных вопросов: «Не специально ли вы так оделись, чтобы я вас об этом спросил?..»
— Трамвай? Только что, — вздохнула я и подумала: вот рос бы у меня такой носик, никакой Комаров мне был бы не страшен. Мой греческий профиль ценят в основном пожилые дамы, воспитанные на лучших образцах классического искусства. А Комаров любит короткие, вздернутые носики, пикантные и трогательные, как у Вики, к примеру…
— Теперь минут пятнадцать ждать… — расстроилась девушка.
— Или даже больше… Но вы пешком не ходите, — посоветовала я и вдруг тут же услышала странный сигнал внутри. Только что он означал, я не поняла.
— Не пойду, — кивнула девушка. И тут же с надеждой спросила: — А вы не пойдете?
В ее платье и в моих шортах вместе идти по пустынным улицам было еще хуже, чем поодиночке. Мы стали смотреть в сторону «Щукинской», откуда минут через пятнадцать должен был прийти трамвай. Сейчас оттуда с ночной скоростью мчались одни серебристые иномарки. Я по привычке искала номер с семерками и двойкой.
— А может, все-таки вместе пойдем? — спросила девушка и посмотрела на меня, трогательно наморщив свой изящный носик.
С похожей интонацией разговаривала одна моя любимая героиня из американской пьесы, которую я играла пять лет подряд.
«Мамочка, — говорила она, — я хочу увидеть сегодня во сне своего избранника». — «Какого?» — устало спрашивала мать, будто не зная, какого. — «Только одного, — честно отвечала я. — Того, у которого было чистое сердце». — «Откуда ты это знаешь?» — спрашивала мать. — «Он сам сказал», — отвечала я…
Мамочку играла моя подружка Нинка Волгина, красивая рыжеволосая актриса, которая была старше меня лишь на восемь лет. Мне всегда казалось, что ей немного обидно играть мою мать, а главное, я подозревала, что она прекрасно знает, о ком я говорю и о чем плачу на сцене. И поэтому наш разговор с ней про чистое сердце моего избранника всегда имел какой-то особый смысл для нас обеих.
Девушке я этого всего не стала пересказывать. Зато рассказала, как недавно ко мне ночью привязались в пустом вагоне метро два очень неприятных человека, говорящих по-русски без падежей — «Убери свой рука от мой голова!», но отлично владеющих русским матом. Историю свою я рассказывала уже раз в пятнадцатый, очевидно, потому, что никак не могла ее пережить. И случилось это в тот день, когда Комаров наконец все понял: про себя, свою жизнь и про нас с ним. Мне он ничего не сказал. Просто пригласил к себе в гости, получил на прощание массу удовольствия и попросил меня уехать домой, предоставив ему возможность разбираться с собственными чувствами в тепле и тишине пустой квартиры. Я могла бы помешать ему, повлиять на объективность решения.
Я шла пешком до метро, почему-то все надеясь, что Комаров меня вернет. Испугается за меня хотя бы… Мне самой было совершенно не страшно идти по улице. Хотя была уже поздняя ночь. Страшно — до удушья, до звона в голове — стало мне лишь в замкнутом пространстве вагона. Два темных лица с застывшими глазами и нечистой, рябоватой кожей, удушающий запах резкого одеколона, табака и еще чего-то приторного и тошнотворного… Люди эти не понимали слов. Они просто пытались схватить меня за все возможные выпуклости на теле и яростно сопели.
На первой же остановке я выскочила из вагона и, увидев в конце перрона плотную фигуру в темно-серой униформе, бросилась туда. Люди с ужасными лицами увязались за мной.
На милиционера, за спиной у которого я пыталась спрятаться, им было наплевать, они несильно пихали его в бронежилет, а милиционер отступал, повторяя: «Ну ты, ну ты…» И получалось, будто он сам пытался спрятаться за мной. Я судорожно соображала, в каком же месте у него должно быть хоть какое-то оружие. Возможно, он боялся, что прыткие гости столицы просто отберут у него оружие и тут же им и воспользуются? Нам обоим пришлось бы плохо, если бы в этот момент не подошел следующий поезд и непонятно откуда вылезшая тетка в красном метростроевском жилете не заорала:
— Последний! Поезд последни-и-й!
Насильники впрыгнули в вагон, а я пошла пешком с Волгоградского проспекта на Октябрьское поле, не очень рассчитывая поймать такси за ту небольшую сумму, которая была у меня с собой. Шел мелкий снег с дождем, но мне было не холодно в красивых черных колготках с узорами, похожими на спящих бабочек…
* * *Девушке больше всего понравился эпизод с милиционером на перроне. Мы все-таки пошли вместе пешком. Я в лицах рассказывала милой спутнице эту историю, которая по прошествии нескольких месяцев стала забавной страшилкой, мы смеялись и шагали по трамвайным путям. Опустила я лишь сугубо-личное — как и почему я оказалась в половине первого ночи не дома, а одна на другом конце Москвы, и как перед тем Комаров лежал на диване, отвернувшись от меня, и повторял: «Мне надо побыть одному…»
Больше он ничего не говорил, оставляя себе на всякий случай шанс. А вдруг, месяца через два или три, он опять все поймет, но теперь уже по-другому… И тут очень кстати придется это молчание. И непроизнесенные слова, понятные и ему, и мне, вдруг растворятся в прошлом, которое очень легко будет приспособить, как удобно… «Кто сказал, что я тебя не люблю? Неправда. Просто у меня был кризис. У любого мужчины бывает кризис, и молодец та женщина, которая это вместе с ним переживет. А вместе можно быть и по отдельности. Душой вместе! Понимаешь? Душой!..»