Стив Эриксон - Явилось в полночь море
– Энджи, – пробормотал он, рухнув в отчаянии.
Он лежал голый на полу и рыдал. Кристин села на кровати в лунном свете, разрываясь между яростью, страхом и чувством оскорбления, которого не понимала. Ей потребовалась минута или две, чтобы вспомнить произнесенное им имя и голос, которым он произнес его, и тогда она почувствовала себя преданной, обманутой, как будто он все это время знал, кто она, хотя какой-то рациональный голос в ее голове говорил ей, что это необоснованный вывод. Ее возмутило то, как он овладел ею; это словно бы нарушало их негласную договоренность – ведь он изнасиловал ее эротическое желание, а не просто тело, тем, что чуть не довел ее до оргазма. И ее возмущало то, как он теперь лежал на полу и плакал, закрывшись руками, словно в этом могло быть какое-то очищение, как будто, горько подумала она про себя, это должно было тронуть ее сердце, как будто она должна была почувствовать какое-то сострадание только потому, что его тайное горе заставило его так пользоваться ею. Она не считала себя ответственной за его горе. В конце концов, она же не считала, что он должен разделять ее отчуждение. А теперь вдруг вышло на свет его горе, и ей претило его лицемерие, словно горе полностью искупало его; а она не обязана была даровать ему прощение, он не мог просить так много, не имел права просить этого даже словами, не говоря уж о рыданиях.
Страх, который Кристин чувствовала наряду со злобой, исходил из понимания, что вся схема их отношений вот-вот изменится, а она не была уверена, что у нее хватит сил на то, что будет потом, – тем более что она еще не совсем оправилась после болезни. А еще она чувствовала себя глубоко оскверненной и не могла дать имени своему чувству: оно родилось тогда, когда не его член, а его поцелуй без любви пробудил в ней первый в ее жизни сон, о том, как однажды утром, почти год назад, Жилец проснулся и обнаружил, что его жена на девятом месяце беременности исчезла из их постели.
Какое-то время после этого он не приходил к ней.
– Знаете, – пытается она объяснить в темноте отеля «Рю» в Токио, – секс для меня определенно не имел значения. Но я немного беспокоилась – а вдруг его потребность во мне исчерпана, а мне еще не хотелось покидать его дом. Жизнь… – говорит она без уверенности, что излагает ясно, – на самом деле жизнь – это просто процесс торговли самым ценным товаром, имеющимся в наличии, так ведь? Умом, силой, талантом, обаянием, красотой. Ну, а я, чтобы выжить, торговала своей наготой, так же как теперь торгую здесь своими воспоминаниями, да и вашими тоже, – говорит она мертвому доктору. – Я торговала своей наготой, пока мне не представился более ценный товар. Мне никогда не приходило в голову, что в его подчинении находится что-то, кроме моего тела. Ни мой разум, ни душа не покорялись ему ни на мгновение, я это знала, и он, думаю, тоже…. Как-то раз ночью я зашла к нему в спальню, где он свалился, напившись до беспамятства.
Кристин опустилась на колени у его кровати и посмотрела ему в лицо. Ей показалось, что за несколько недель, которые она прожила в его доме, борода Жильца стала гораздо белее.
– Вы не спите? – спросила она.
Он не пошевелился, продолжая вовсю храпеть, как тогда в Давенхолле.
Стоя на коленях у его кровати, Кристин шепнула ему в ухо:
– Как смешно и как нелепо. – Ее лицо было в нескольких дюймах от него. – Разве девочки-рабыни и связанные по рукам женщины не вышли из моды с концом двадцатого века, даже у жалких стареющих пьяниц? Да и чью жизнь ты спасаешь, как тебе кажется? Не свою, и не жены, и не ребенка. – И почти готова была поклясться, что заметила, как он вздрогнул, и на мгновение засомневалась, в самом ли деле он в беспамятстве. На миг она уверилась, что он в полном сознании и слушает ее слова, раздающиеся в дюймах от его уха, но все равно продолжила: – Так скажи мне, чью же? Может быть, мою? Ты ведь ни на секунду не подумал, что спасаешь мою жизнь? Ведь это все не затем задумано, верно? Или все это для того, чтобы полностью избавиться от своей собственной жизни? Или ты теперь стал таким сломленным, таким жалким, что решил, будто ничего спасти невозможно?
Она замолкла и подождала пять, десять, пятнадцать минут – чтобы посмотреть, не пошевелится ли он; мужество, вылившееся в слова, уступило инстинкту самосохранения; лучше бы ей в самом деле последить за своим острым языком. Она просто не может себе позволить так оттолкнуть его своим поведением, чтобы он вышвырнул ее обратно на улицу. Кристин не только начала считать, что жизнь в этом доме, полюбившемся ей со всеми его книгами, была пока что не так уж и ужасна и не так уныла, как многие альтернативы, но также поняла – как, возможно, и он сам, – что хотя он и привез ее сюда как пленницу, он сам стал ее или, по крайней мере, своим собственным узником в нижней комнатке, в то время как девушка распоряжалась остальным домом, то есть он словно уступил свою жизнь ей.
И так ее ночи по-прежнему проходили без сновидений, как всегда, а также дни, хотя днем ей порой грезилось, что она снова в Давенхолле. Ей грезилось, что она лежит на палубе катера, который возил туристов на остров и обратно – в те редкие дни, когда случались туристы, – и желает – когда, как обычно, их не было, – чтобы мальчик, правивший катером, перестал бы просто жадно глядеть на нее, а уже сделал бы что-нибудь. Такие дневные грезы, однако, в конце концов переходили к мыслям о дяде и о матери, пропавшей, когда Кристин была еще совсем маленькой, – мать казалась ей некой абстракцией, о которой вряд ли вообще стоит думать, – и тогда она вообще переставала думать о доме.
Теперь этот дом в Голливуд-Хиллз стал для нее домом – не хуже другого, и если для того, чтобы жить здесь, требовалось быть тюремщиком для какого-то старого пьяного психа, вообразившего себе, что это он ею распоряжается, – что ж, прекрасно. Однажды вечером Кристин спустилась по лестнице и постояла перед запертой комнатой, глядя на дверь. Вдруг дверь отворилась, и в темноте коридора на девушку уставился силуэт, обрамленный дверным проемом.
– Что ты, по-твоему, делаешь? – просипел Жилец. В тот вечер у него был особенно психованный тон.
– Ничего, – ответила Кристин.
– Ты собиралась меня запереть, разве не так?
– Что?
– Ты собиралась меня запереть.
Она скептически фыркнула. Такое ей никогда не приходило на ум. Однако на всю оставшуюся ночь ее мысли вытеснила лишь одна идея: а смогла бы она запереть его в комнате? А если бы заперла, что с ним дальше делать? На следующий день оказалось, что в его словах еще меньше смысла: когда Жилец ушел, Кристин спустилась к его комнате, проверила дверь и убедилась, что та запирается не снаружи, а изнутри, так что запереть его не удалось бы при всем желании. На мгновение ей стало страшно. Он скоро по-настоящему спятит, подумала она. Но это было совсем не так страшно по сравнению с тем, что она увидела за дверью.
Кристин не так уж и удивилась, обнаружив, что дверь не заперта.
Возможно, Жилец просто случайно забыл ее запереть, или, возможно, специально оставил ее незапертой, а может быть, к этому моменту то, что он делал случайно, и то, что он делал преднамеренно, уже не различались. Как бы то ни было, ступив в дневной полумрак комнаты и пробираясь между пустыми бутылками из-под водки, Кристин впервые увидела Апокалиптический Календарь.
Через пару часов она все еще сидела посреди комнаты на маленькой скамеечке для ног, глядя на Календарь, когда услышала его за спиной, в дверном проеме.
Не смея обернуться, она приготовилась к ответу и какое-то время слушала, как он стоит за ней, в тихой ярости, как она думала. Наконец, не в силах больше терпеть, Кристин обернулась и обнаружила, что он вместе с ней невозмутимо рассматривает Календарь. Он вел себя так, как будто, подобно ей, видит его впервые. Или ему подумалось, что в ее присутствии у него есть шанс наконец понять его.
Календарь полностью окружал комнату. Он покрывал все стены – небесно-голубая роспись перекрывала окна и переходила со стен на пол и потолок, оставив лишь место для двери. Даты в Календаре шли не друг за другом, как в обычном календаре, а согласно какому-то необъяснимому порядку; иногда числа, далеко отстоящие друг от друга, совпадали, а иногда – следующие непосредственно друг за другом находились в противоположных углах комнаты. Сверху донизу, от одного края к другому, по всему календарю бежали бессмысленные на вид хронологические графики всевозможных красно-черных оттенков.
– Смотри сюда, – наконец проговорил Жилец и стал прослеживать для нее пальцем графики. Она кивала, как будто все, что он говорил, было абсолютно понятно. Жилец объяснил, что за двадцать лет, в течение которых он стал величайшим апокалиптологом Запада, он сделал ошеломительное открытие – что новое тысячелетие, которое он называл Эрой Апокалипсиса, началось вовсе не в полночь по истечении 1999 года. Дело в том, продолжал он, что за вторую половину двадцатого века изменилось само определение апокалипсиса, как эмпирически, так и в количественном отношении, как изменяется вирус или галактика.