Роберт Уоррен - Место, куда я вернусь
Я во всех подробностях помню, как Розелла впервые со мной заговорила, — если не считать того, что она всегда здоровалась со всеми без исключения, даже со мной, подобно тому как старый Джон Д. Рокфеллер раздавал всем и каждому пятачки. Это было в предпоследнюю пятницу мая 1935 года — в последнюю неделю мая мы сдавали экзамены и еще через неделю должны были распрощаться со школой; Розелле было тогда семнадцать, а мне только что исполнилось восемнадцать. Я мог бы вычислить и точную дату, но это вряд ли так уж важно. Однако точно помню время, плюс-минус несколько минут, — как раз тогда закончилось мое последнее занятие латынью с мисс Макклэтти (то самое, когда она показала мне свои экзаменационные работы и сочинения), — значит, было около пяти часов. Я вышел в коридор, а там стояла Розелла.
Я пробормотал «привет» и хотел пройти мимо. Я даже уже прошел мимо, когда услыхал ее голос — негромкий, больше того, неестественно тихий для просторного коридора и расстояния, которое нас разделяло.
— Джед, — сказала она. Это односложное имя она наверняка произнесла впервые в жизни — по крайней мере, в моем присутствии. Но сейчас, сказанное этим тихим голосом с едва заметной хрипотцой, оно прозвучало таинственно и многозначительно.
Когда я повернулся к ней, разинув рот от изумления, вид у меня, наверное, был самый идиотский. Сейчас я вижу эту сцену так, как будто смотрю на нее со стороны. Вот стоит парень под два метра ростом, с растрепанной нестриженой черной шевелюрой, несуразно свесив по бокам руки — длинные, с огромными кистями и потому еще более неуклюжие (в одной из них зажата книжка, которая в этой ручище кажется совсем маленькой), в грязной белой рубашке с расстегнутым воротом (одной из тех белых рубашек, которые мать всегда заставляла его надевать в школу и три раза в неделю, по ночам, стирала и гладила), длинноногий, в джинсах (это почти за два поколения и за три войны до того, как они стали предметом моды, а не просто признаком бедности) и грубых башмаках.
Девушка — среднего роста или чуть пониже — одета в бумажное летнее платье без рукавов в узкую красную полоску, с красным кожаным поясом, с широкой юбкой намного ниже колен по тогдашней моде; она без чулок, на ее загорелых до блеска ногах — легкие белые туфли на низком каблуке без задников. Она делает два медленных, беззвучных шага в сторону парня. Ее обнаженные загорелые руки опущены — не расслабленно, а так, что производят впечатление бесконечного покоя. Она смотрит на него широко открытыми невинными глазами, выражающими спокойное доверие — как вода в безветренный вечерний час, — смотрит снизу вверх, чуть приподняв лицо, словно преподнося его в подарок. Немного не дойдя до парня, она останавливается.
Несколько мгновений она смотрит на него, а потом тем же таинственно-доверительным тоном произносит:
— Ну, не так-то легко тебя поймать.
И добавляет:
— То есть чтобы поговорить.
Долговязый парень переступает с ноги на ногу. Он проводит языком по губам, но не может вымолвить ни слова.
— Я две недели тебя ловила, — продолжает этот музыкальный голос с легкой хрипотцой. — И вот, как видишь…
Она умолкает, глаза ее загораются, на губах появляется по-детски шаловливая улыбка.
— И вот, как видишь, наконец перехитрила. Я тебя подстерегла. Я напала на тебя из засады.
— Ага, — это все, что парню удается выговорить.
— Ага, — передразнивает она. — И все только для того, чтобы кое о чем тебя спросить. Ты пойдешь на выпускной вечер?
Он снова проводит языком по пересохшей нижней губе и в конце концов выдавливает из себя:
— Нет.
— Пойдешь! — заявляет девушка, и лицо ее выражает озорное ликование. — И никуда тебе не деться, потому что… — Она на мгновение умолкает, а потом заливается звонким смехом, и глаза ее радостно сияют. — Потому что, — говорит она неожиданно серьезно, — ты будешь моим кавалером.
— Я не умею танцевать, — говорит он.
— Спорим, что умеешь! — говорит девушка. Теперь она стоит как будто немного ближе к нему, хотя нельзя сказать, чтобы она двинулась с места. Может быть, она просто еще чуть приподняла лицо — на бесконечно малый угол, но достаточно, чтобы ее груди на такой же крохотный угол приподнялись и выдвинулись вперед. Кажется, что платье в красную полоску теперь обтягивает их чуть туже.
— Спорим, что умеешь, ты просто сам этого не знаешь, — говорит она. — И получше, чем эти кривоногие дубины, которые думают, что они такие неотразимые. Но все равно — я тебя в два счета научу. Мы сейчас пойдем к Эбби, там в это время никого не бывает, так что нам никто не помешает, поставим пластинку и…
Она умолкает. Она видит, что лицо его потемнело. Она слышит его тяжелое дыхание.
— Нет, — говорит он.
— Но ведь занятия уже кончились… — пытается она возразить.
— Занятия! — повторяет он презрительно. — Мне надо на работу.
Девушка печально поникает, словно перестала действовать сила, которая ее поддерживала. Но тут же снова поднимает голову, как будто набравшись храбрости, и, глядя ему прямо в глаза, говорит:
— Послушай, ну его, этот вечер, он мне вовсе не нужен. Давай все равно куда-нибудь пойдем. Можно пойти в кино. Сначала немного покатаемся по городу…
— У меня нет машины, — выпаливает парень свирепо, как будто гордясь этим.
— Да перестань, — говорит она. — Перестань! — И поспешно продолжает: — Я возьму тетину или одну из машин дяди Джорджа, у него их две. Возьму открытую, и мы просто подъедем к школе, немного посидим в машине и послушаем музыку, а потом поедем полюбуемся на водопад, а потом…
Она заставляет себя замолчать.
— Послушай, — начинает она снова после паузы, — это ведь выпускной вечер, потом ты уедешь навсегда — я же знаю, ты из тех, кто способен на всякие большие дела, а я даже ни разу с тобой не поговорила. Конечно, я знаю, ты такой умный, что мне до тебя далеко, и все такое, но ведь…
Она все еще стоит немного поодаль от него. Но он видит в слабеющем предвечернем свете, что ее рука протягивается к нему, вот-вот она дотронется до него — до его руки или груди, и он точно знает, что, если это случится, он дернется назад, хотя сам не понимает почему. Но рука замирает в воздухе.
Она не двигается с места. Но ее грустное, робкое, невинное лицо обращено к парню, и от пробежавшей по нему тени цвет ее глаз становится еще более глубоким. Парень смотрит сверху вниз на это лицо. Он смотрит на руку, замершую в воздухе. Что, если она дотронется до него?
Но она до него не дотрагивается. Кисть медленно поворачивается ладонью вверх. Пустая ладонь, протянутая вперед, словно о чем-то просит. И вдруг рука опускается — как будто кто-то перерезал нитку, на которой она держалась. Парень провожает ее глазами.
— Ну ладно, — произносит он хриплым, сердитым, отчаянным голосом. — Ладно.
В день выпускного вечера, в 7.15, одетый в короткие не по росту темно-синие шерстяные брюки и белую рубашку с расстегнутым воротом, но застегнутыми ради такого случая манжетами, с двумя долларовыми бумажками и кармане, готовый к первому в своей жизни настоящему свиданию, я стоял на потрескавшемся асфальте тротуара Джонквил-стрит перед нашим домом и ждал Розеллу — которая даже не знала, что в городе есть такая Джонквил-стрит, пока я не объяснил, как ее найти. Она предложила заехать за мной (после обеда я должен был работать на лесопилке), но теперь я склонен думать, что она просто не хотела, чтобы я появлялся у нее дома, и, вполне возможно, не сказала тетке, куда отправляется.
Так или иначе, я стоял и ждал ее там в тот первый летний вечер. В это время года по вечерам не чувствуется и намека на жару, которая скоро наступит, — когда солнце Алабамы тяжело ползет к горизонту, сплющенное и красное, словно расплавленное железо, а в воздухе стоит запах пыли и серы. Но в самом начале лета бывает в тех местах один-единственный вечер, когда в начинающихся сумерках все вокруг освещено четко и равномерно и очертания всех предметов — тополевого листа на ветке, трубы над крышей, вытянутой вперед головки ласточки, проносящейся мимо на фоне шафранно-желтого заката, — становятся резкими и отчетливыми, словно откровение, и кажется, что свет не льется из какого-то далекого источника, а тихо источается самой землей. А если закрыть глаза, то можно почувствовать, как сладок на вкус воздух.
Был как раз такой вечер, когда я стоял там, не понимая, почему на душе у меня неспокойно и тревожно.
В конце улицы показался медленно ехавший автомобиль. Это был большой бледно-голубой «крайслер» с откидным верхом, который на Джонквил-стрит выглядел как-то странно. В настоящем негритянском квартале он не выглядел бы странно: может быть, какая-то дама решила подвезти до дома свою кухарку. Но здесь, в нашем квартале, не было негров — они жили в следующем. И вот этот странно выглядевший «крайслер» медленно подъехал, тяжело хрустя колесами по гравию, и остановился напротив.