Георгий Садовников - Большая перемена (сборник)
В общем, закрутилось-завертелось карусельное колесо моей практики. Я с сабелькой-указкой в правой руке восседал на коне из папье-маше, а мимо проносились дни-близнецы. Приходя в класс, я сразу искал взглядом своих потенциальных врагов, с надеждой: авось сегодня они пропустят школу. Нет, я никому из них не желал ни болезней, ни иных напастей, но что им стоило прогулять хотя бы один урок, мой, — для них удовольствие, а мне день спокойной жизни. Но они исправно — тоже нашлись образчики дисциплины! — являлись к началу занятий, словно им больше нечего было делать на их преступной стезе. Они сидели в классе, и я придерживался тактики, невольно избранной на первом уроке, — на опросах как бы обходил их стороной. Так было и на втором, и на третьем, и ещё на… на… уроках. Точно они сидели за партой в качестве неких вольных слушателей. И, что удивительно, уголовники пока вели себя относительно сносно. Будто мы заключили негласное соглашение: я не беспокоил их, а те мне не мешали вести урок. Ибрагимов и Саленко ограничивались ироническими ухмылками и фамильярным подмигиванием: молоток, фраер, ты всё правильно понимаешь, дуй в том же духе. Их кукловод Фёдоров вёл всё ту же тонкую и непонятную мне линию — ну прямо-таки идеал дисциплинированного поведения, никак не меньше! Я ловчил, лавировал между Сциллой и Харибдой. Сцилла — злыдни, от кого во многом зависела моя практика, Харибда — та, кто оценивал её. Она следила за каждым моим движением на уроке и что-то без устали заносила в свой блокнот.
Я пролавировал туда-сюда целый месяц, успев опросить весь класс — кого дважды, а кого-то и в третий раз, и выставить каждому оценку, а журнальные клеточки уголовников зияли девственной белизной. Но перемирие не могло длиться бесконечно, хотя время, если верить Эйнштейну, при желании может тянуться подобно резине. Я понимал: пробьёт час и мне придётся бросить перчатку к ногам врага.
Казачий сигнал «в лаву!» мне протрубила здешняя историчка, чью роль сейчас мы, практиканты, играли сообща, — каждый в своём классе, — были её коллективным двойником. Она подступила ко мне с распахнутым журналом девятого «А» и выбрала для этого момент, хуже не придумаешь — рядом со мной, а дело было в учительской, стояла Машкова. Мы обсуждали новую статью об Уоте Тайлере, опубликованную в «Вопросах истории», и тут-то она ко мне подошла и выложила своё недовольство: «Нестор Петрович, вы меня загоняете в аховское положение! — Она ткнула сухим перстом в журнал. — Минул месяц, у Фёдорова, Ибрагимова и Саленко ни единой отметки! Спрашивается: что я им выведу за четверть? Из чего?» «Я тоже на это обратила внимание, — бесстрастно поддакнула Ольга Кузьминична, — и занесла вам в минус. Нестор Петрович, может, вы их боитесь?» «Ну что вы, Ольга Захаровна?! Волков бояться, так сказать, не работать в школе! Видите ли, на этих учениках я шлифую свой психологический метод. Я в поиске, коллеги! — солгал я, чувствуя, как зажглись мои щёки. — Сейчас они нервничают, стараясь понять: почему я их не вызываю и что это значит. И теперь, именно со следующего урока, — представляете какое совпадение? — я начинаю отстрел, опросами конечно. Бах! Извольте к доске! И так почти каждый урок. К завершению четверти я вам вручаю ягдташ, набитый их отметками!» «Можно и неполный, — смилостивилась историчка, — и не подстрелите кого-нибудь по ошибке!» Гранитное лицо Машковой осталось непроницаемым — поди угадай, как она отнеслась к моему бахвальству.
«А чего ты боишься? — спросил я, дискутируя с самим собой перед сном, лёжа в постели. — Ну сорвут тебе урок, и все оставшиеся уроки. Ну поставит Ольга тебе нечто нелестное, но практику-то, надеюсь, зачтёт. А большего и не надо. Учительство тебе ни к чему, всё равно ты намерен заняться наукой. Зато восторжествует справедливость — доколе это хулиганьё будет оставаться безнаказанным да ещё пользоваться этим. Злоупотреблять! А ты сам сбросишь бремя цепей! Избавишься наконец от унизительной зависимости, и от кого? От шайки каких-то малолетних преступников. Да здравствует свобода!»
И я заснул воином, готовым на другой день вступить в бой за справедливость и свободу.
И всё же на уроке я не был столь бесшабашен, как ночью, и мишенью для первого выстрела избрал Саленко, казавшегося мне противником менее грозным. Он был примитивней своих сообщников и не столь агрессивен — без команды «фас!» сам не вцепится в глотку, такое у меня о нём сложилось впечатление. И вопрос я, страхуясь, подобрал попроще, на такой, по моим расчётам, не ответит только законченный дурак. Тот, кто чуток поумней, должен вытянуть хотя бы на тройку.
И я, начиная опрос, сделал глубокий вздох и пальнул:
— На этот вопрос нам ответит Саленко!
— Я? — искренне удивился длинный и стриженный наголо.
— Именно вы! Или у нас есть второй Саленко? — съязвил я, храбрясь.
— Иди, иди, — развеселился Ибрагимов и слегка шлёпнул приятеля по затылку. — Тебя просит учитель. — А мне послал заговорщицкую улыбку: мол, хохма — высший класс!
— Ну, раз без меня не обойтись… — Саленко тоже включился в предполагаемую игру.
Он выбрался из-за парты и, кривляясь, строя рожи классу, вышел к доске.
— И чо? — спросил Саленко, готовясь к занимательному продолжению.
Я, не привередничая, повторил вопрос.
— Так я ж не учил! — радостно известил долговязый, предлагая и мне разделить его восторг.
— Жаль, что не учили. Я вынужден!.. Слышите, Саленко? Я вынужден вам поставить двойку! — рубанул я и машинально принял боксёрскую стойку, собираясь отразить удар.
— Ну да? — не поверил Саленко. — Настоящую двойку?
— Самую! Крупную жирную цифру «два», похожую на шахматного коня. Или морского конька, как вам больше нравится! — подтвердил я, отрезая себе все пути к отступлению, вплоть до последних спасительных тропинок. — Возвращайтесь на место!
— Вы даёте, — недоуменно пробормотал Саленко и, продолжая изумляться, при ошеломлённом молчании класса вернулся за свою парту.
Ибрагимов встретил приятеля бурным весельем:
— Атас, Сало? Схлопотал? Дай пять! — и протянул ему короткую, словно обрубленную, ладонь, а Саленко нехотя мазнул по ладони своей пятернёй.
— Что ж, тогда наше любопытство удовлетворят Ибрагимов! — вмешался я в эту почти семейную сценку.
Он явно такого не ожидал, себя-то считал неприкасаемым и потому долго вникал в мой текст. Зато Саленко брал реванш:
— Чего сидишь? Валяй, Брага, не дрейфь! — От возбуждения он даже зашепелявил.
— Да, мы ждём! — напомнил я, кому-то могло показаться, виновато.
— Вы же знаете: я не учил, — сказал Ибрагимов, нахмурясь.
— Ошибаетесь! Я этого не знал. Мог только предполагать, но надеялся на обратное. Я, Ибрагимов, верю в людей, верил и в вас, — пояснил я не совсем уверенно.
— Ладно, ставьте пару, — угрюмо согласился крепыш.
— И я ставлю! — сказал я, утверждая свою независимость.
Третий кандидат напрашивался сам собой, другого сейчас не было и не могло быть. Начинался последний и решительный бой, и я ринулся в него очертя голову.
— Фёдоров! Может, вы удачливей своих товарищей? Попробуйте дерзнуть! Или слабо?
— Я попробую, — согласился ангелочек, ничем не выдав своих чувств, и спокойно вышел к доске.
Он обстоятельно поведал и мне, и классу о Пугачёве, а, упомянув его родимую станицу Зимовейскую, главарь шайки показал её местонахождение на карте и по собственному почину добавил: мол, оттуда же родом и Разин Степан — вот он какой, этот населённый пункт!
Фёдоров ответил на «пять», но я уже вышел на тропу войны и, осмелев, мстил за свои унижения, да и как поставишь пятёрку грабителю, пусть он её и законно заработал, такое психологически было просто невозможно, — нет, у меня не поднялась рука, и я вывел ему «четыре» и был, конечно, не прав. Однако Фёдоров принял эту очевидную несправедливость с кротостью ягнёнка, обречённого на заклание, безропотно сел за парту, даже одарил меня милой улыбкой, а за ней, разумеется, таился сам сатана.
Итак, я их вызвал! И при этом уцелел в классе пол, они не разнесли на куски его стены и не тронули меня самого. Я застал их врасплох — уголовники, уверенные в своём психологическом господстве над учителем, не были готовы к моему внезапному налёту, моя казачья лава — слышите, уважаемая историчка? — с гиком и свистом смяла их редут.
Но к очередному уроку они встряхнутся от полученной трёпки (почему-то я рисовал в своём воображении вылезших из воды молодых собак, те выбрались на сушу и теперь, наверно, отряхиваются, рассыпая тучи брызг) и, придя в себя и разозлясь, превратят эти сорок пять минут мирной жизни в кромешный ад. Но отступать было некуда — в школу я пришёл, опустив воображаемое забрало и выставив такое же воображаемое копьё, и второй ваш турнир закончился с тем же счётом: две двойки и одна четвёрка. А мой боевой запал остался невостребованным — уголовники приняли плохие отметки как должное, молча, не выказав ожидаемых эмоций.