Видиадхар Найпол - Территория тьмы
Однако вскоре Рамон снова попал в беду, и на сей раз уже не нашлось владельца гаража, который бы вступился за него. Насколько я понял, он украл машину или вытащил из нее двигатель, так что починить ее стало невозможно; его на время упекли за решетку. Когда он освободился, то говорил, что несколько недель провел в Брикстоне[11]. «А потом я попал в одно место в Кенте». Я слышал это от одного из его бывших подельников, товарища по пансиону. Там Рамон превратился в комическую фигуру. А в следующий раз, когда я услышал о нем, мне сообщили, что он умер — погиб в автокатастрофе.
Он был ребенком, невинным существом, созидателем; человеком, для которого мир не приберег ни славы, ни сострадания; человеком, для которого не нашлось места. «А потом я попал в одно место в Кенте». В его словах не было ни юмора, ни рисовки. Одно место похоже на другое; в мире полно таких мест, где можно невидимкой влачить существование. Теперь его не стало, и мне захотелось подарить ему известность. Он исповедовал ту же религию, что и моя семья; мы оба были как бы пониженными в ранге представителями этой религии, и само это понижение казалось мне связующей нас нитью. Мы составляли крошечную, особенную частичку далекой, неведомой, невиданной страны, единственное значение которой для нас, если вдуматься, состояло в том, что мы были ее отдаленными отпрысками. Мне хотелось, чтобы с телом Рамона обошлись почтительно, мне хотелось, чтобы с ним обошлись в соответствии с древними обычаями. Только это и спасло бы его от бесследного исчезновения. Сходные чувства испытывал, наверное, древний римлянин, находясь в Каппадокии или в Британии; а Лондон был сейчас так же далек от сердцевины нашего мира, как — среди руин какой-нибудь античной виллы в Глостершире — Британия по-прежнему кажется краем, далеким от дома, и скорее походит на страну, что изображается на эмблематической карте с закрученными углами и частично заслоненной тучами, насланными херувимами; на страну туманов, дождей и лесов, откуда страннику вскоре предстоит торопливо отбыть обратно в теплую, знакомую землю. Но для нас такой земли больше не существовало.
Я не был на похоронах Рамона. Его не кремировали, а предали земле, и студент-тринидадец исполнил те обряды, на исполнение которых его уполномочивала кастовая принадлежность. Он читал мои книги и не захотел, чтобы я присутствовал на похоронах. Получив отказ на это присутствие, которого мне так хотелось, я мог лишь воображать эту сцену: мужчина в белом дхоти[12] несет тарабарщину над трупом Рамона, вершит обряды среди могильных плит и крестов более молодой религии, а вдали, на фоне индустриальных небес, виднеются приземистые постройки лондонских окраин.
Но как можно выдержать такое настроение? Рамон умер, как ему подобало, и был похоронен, как подобало. Вдобавок ко всему, его хоронило бесплатно то самое похоронное бюро, чей заглохший катафалк, встреченный случайно на дороге всего за несколько дней до гибели, Рамон успешно починил.
* * *Итак, та Индия, что служила фоном моего детства, оставалась территорией воображаемой. Она не совпадала с той реальной страной, о которой я вскоре уже начал читать, чья карта прочно засела у меня в памяти. Я заделался националистом; даже такая книга, как «Приговор Индии» Беверли Николза, могла вызвать во мне гнев. Но всему этому почти настал конец. На следующий год Индия стала независимой[13], и я обнаружил, что мой интерес угасает. Хинди я в ту пору почти не знал. Но не одно только незнание языка отчуждало меня от всего, что я знал об Индии. Индийские фильмы были нудными и тревожными, в них смаковались разложение, агония и смерть: погребальная песнь или жалобы слепца становились модными шлягерами. А еще была религия, которой — как одобрительно писал один из авторов в серии мистера Голланца — народ Индии просто одурманен. Я не знал веры, не интересовался верой; я не умел поклоняться — ни Богу, ни святым; а потому целая грань Индии оставалась закрытой для меня.
Потом появлялись люди из Индии — не из той Индии, пришельцами откуда были Златозубка и Бабу, а из этой другой Индии; и я понимал, что с этой страной я не связан никак. Купцы из Гуджарата или Синда были для меня такими же иностранцами, как сирийцы. Они жили замкнутой жизнью, узость которой казалась мне удушающей. Они усердно работали, заколачивая деньгу; они редко выходили на люди; их бледные женщины вели жизнь затворниц; день-деньской из их домов доносились скрипучие, заунывные песни из индийских фильмов. Они не приносили никакой пользы обществу — даже индийской общине. Мы считали их жуликами. Во многом, как я теперь понимаю, они являлись для нас тем же, чем мы сами являлись в глазах других общин. Но их исход не был окончательным; их частный мирок вовсе не думал сходить на нет. Они регулярно ездили в Индию, чтобы закупать и продавать товар, чтобы устраивать свадьбы и вербовать новичков; пропасть, разделявшая нас, лишь ширилась.
Я перебрался в Лондон. Этот город давно уже сделался центром моего мира, и я приложил все усилия, чтобы попасть туда. И там я затерялся. Оказалось, что Лондон — вовсе не центр моего мира. Я ошибся; но отсюда бежать было уже некуда. Это было отличное место для того, чтобы затеряться: город, которого никто до конца не знает, город, который исследуешь от его равнодушного сердца до окраин — до тех пор, пока с годами он не превращался в беспорядочное скопление светлых пятен, разделенных участками неизвестности, через которые прорублены узенькие просеки. Здесь я стал всего лишь обитателем огромного города, лишенным привязанностей, и время все больше отдаляло меня от того, чем я был прежде, все больше вбрасывая меня вглубь самого себя, а я изо всех сил старался сохранить равновесие и уберечь от гибели мысль о том ясном мире, что простирается за пределами этого скопления кирпича, асфальта и паутины железнодорожных путей. Все мифические земли перестали излучать свет, и, находясь в этом огромном городе, я очутился в самом тесном мирке, какой когда-либо знал. Я стал своей квартирой, своим письменным столом, своим именем.
Теперь, когда Индия приблизилась, я ощутил не только привычный страх прибытия в чужую страну. Вопреки собственной воле, вопреки ясному сознанию, Лондону и прожитым годам, сминая и попирая и все прочие страхи, и недавнее воспоминание об александрийском кучере, во мне вдруг пробудилось давнее представление об Индии как о сказочной стране моего детства. Я понимал, что это глупо. Катер был довольно прочным и довольно неопрятным; действовали тарифы для хорошей и плохой погоды; жара была ощутимой и неприятной; город, видневшийся за знойной мглой, был огромным и оживленным; его жители, плывшие на других лодках, отличались малым ростом и олицетворяли все те пугающие явления, с которыми нам вот-вот предстояло столкнуться. Здания с каждой минутой росли. Фигуры людей на пристани различались все четче. Здания напоминали Лондон и индустриальную Англию. Но до чего — вопреки всяким знаниям — обыденным и неуместным казалось все это! Наверное, таковы все сказочные земли: залитые слепящим светом, знакомые до оскомины, с невнятной, замусоренной кромкой моря — пока не наступает миг прощания.
* * *И тут я впервые в жизни слился с толпой. В моей наружности и одежде не было ничего такого, что выделяло бы меня среди толпы, вечно спешащей к вокзалу Чёрчгейт. На Тринидаде быть индийцем означало выделяться. Быть там кем угодно означало выделяться: несходство с остальными было отличительной чертой каждого. Быть индийцем в Англии означало выделяться из толпы; в Египте — тем более. И вот теперь, в Бомбее, я входил в какой-нибудь магазин или ресторан и по привычке ожидал какой-то особенной реакции окружающих. Но ничего не происходило. Здесь как будто отрицали реальность моего существования. Я вновь и вновь испытывал растерянность. Я оказался безликим. Я мог бы бесследно раствориться в этой индийской толпе. Меня сформировали Тринидад и Англия; мне стало необходимо признание моей особости. Я чувствовал потребность показать, что я — не такой, как все, и не знал, как это сделать.
«Вам нужны темные очки? Судя по вашему акценту, сэр, рискну предположить, что вы — студент, вернувшийся из Европы. Тогда вы поймете то, что я вам скажу. Обратите внимание, как эти линзы смягчают солнечный свет и усиливают цвет. Уверяю вас, производство таких линз — это новая глава в истории оптики».
Значит, я — студент, вернувшийся из Европы. Я ожидал услышать нечто худшее. Но я не стал покупать те очки, которые нахваливал продавец. Я купил «Крукс» — страшно дорогую модель в пристежной индийской оправе, которая сломалась почти сразу же, как только я вышел за порог магазина. Я чувствовал себя слишком усталым, чтобы возвращаться, чтобы говорить голосом, нелепость которого ощущал всякий раз, как открывал рот. Сделавшись менее реальной, чем раньше, из-за брони темных очков, которые дребезжали в сломанной оправе, бомбейская улица разлеталась в ослепительные осколки с каждым моим шагом. Никем не замечаемый, я отправился обратно в гостиницу, прошел мимо толстой нахальной англо-индийской девушки и англо-индийского управляющего с крысиным лицом, выряженного в шелковый костюм янтарного цвета, и улегся на кровать под электрическим вентилятором, свисавшим с потолка.