Поль Виалар - И умереть некогда
Она открывает дверь, отступает, улыбается, предлагая свой товар.
Главное достоинство комнаты в том, что она обставлена по старинке. Нет, конечно, не ценной старинной мебелью, а той, что изготовляли в восьмидесятых годах прошлого века, прочной, из хорошего дерева. Только ковер начал уже вытираться — у порога, возле окна, там, где больше ходят. Комната эта во всех отношениях похожа на ту, что занимал Жильбер пятнадцать лет назад, только побольше, да и у хозяйки Жильбер, наверно, пользуется сейчас большим уважением, чем пользовался в свое время некий студент у мадам Дусэ. Мадам Самбльжан даже извиняется:
— Тут нет ванны. Единственная комната на этом этаже с ванной сейчас занята. Вас это не смущает?
Жильберу это совершенно безразлично. Ему нужна лишь крыша над головой, угол, где он мог бы несколько часов побыть один, где ничто не напоминало бы ему о той жизни, которую он вел вплоть до сегодняшнего дня вот уже десять лет.
— Прекрасно. Я беру эту комнату.
Он снимает пальто, вешает коричневую фетровую шляпу на деревянную вешалку, но мадам Самбльжан не уходит. Она еще не покончила с расспросами:
— Я не хочу быть назойливой, но разрешите вас спросить, сколько времени вы намерены пробыть у нас?
Вопрос застает Жильбера врасплох, он колеблется, и это его самого удивляет. Он слышит собственный голос, который произносит:
— Пока еще не знаю.
А ведь ему хорошо известно, что самолет его вылетает в шесть часов из Орли, значит, ему надо уехать отсюда самое позднее в четыре тридцать. И он добавляет:
— Я вам скажу об этом…
— Очевидно, после разговора по телефону?
Он молчит. Потом произносит лишь:
— Я очень устал.
И это правда. Такой усталости он еще никогда не испытывал. Она совсем не похожа на ту, которую обычно рождают в нем дела, ночи, проведенные в самолете, — нет, это усталость более глубокая, поднимающаяся откуда-то из самых недр его существа. Что-то произошло — он сам не знает, что именно, возможно, так подействовала на него эта катастрофа, ведь он мог в ней погибнуть, — но только нервы его вдруг сдали, отказались служить. У него их как бы не стало, ну да, точно они ему и не нужны.
Услышав эту фразу: «Я очень устал», — мадам Самбльжан складывает губы сердечком, спрашивает:
— Вы, видимо, приехали издалека?
Гораздо более издалека, чем она думает, мелькает в голове у Жильбера, и перед глазами его плывет красное марево. Потом оно исчезает, проходит; возникает мысль: десять лет жизни, десять безрадостных лет, но озаренных таким же багровым светом, в котором дым мешается с пламенем.
И поскольку он молчит, женщина добавляет:
— Сейчас, конечно, принесут ваш багаж!
Багаж? Нет у него больше багажа. Ничего у него нет. Нет даже кожаного портфеля, набитого документами со множеством цифр, который он оставил в телефонной кабине на аэродроме. Надо бы побеспокоиться и исправить эту непростительную забывчивость, но у него нет сил. А чемоданы его — в брюхе самолета. У него не осталось ни единой рубашки, нет ни серого, ни синего костюмов. Нет смокинга! И вдруг это кажется ему таким несущественным, точно ему ничего не понадобится в Лионе, у Буанье!
— У меня нет багажа, — не вдаваясь в объяснения, отвечает он.
— А, прекрасно, — говорит мадам Самбльжан и, сама того не замечая, поджимает губы.
— Мне хотелось бы отдохнуть.
— Постель готова, — говорит она, подходя к кровати и откидывая покрывало, — как только клиент выезжает, мы сразу прибираем комнату.
Должно быть, ухо его резанул тон, каким хозяйка заговорила, узнав, что у него нет багажа, и он тут же вытащил из кармана пачку французских банкнот, которую ему вручил незнакомец в обмен на билет в небытие.
— Я могу рассчитаться с вами тотчас…
— Ну, что вы, — возражает женщина, увидев деньги, — это совсем ни к чему… вот когда вы будете уезжать… Ах да, — спохватывается она, — чуть не забыла спросить: обедать вы у нас будете? Ресторан внизу. Многие наши постояльцы предпочитают его харчевням квартала. Кухня у нас простая, домашняя. Но, может быть, вам приготовить что-нибудь специально?
Жильбер отвечает вопросом на вопрос:
— А мне могли бы подать сюда?
— Конечно. Только я бы не советовала: пока кушанья несут наверх, они остывают. А потом ведь это будет на десять процентов дороже…
Жильбер жестом показывает, что для него это не имеет значения.
— У нас есть в меню говядина с морковкой…
— Нет, — говорит он, — мне хотелось бы хороший бифштекс с жареным картофелем. И вина — божоле, одну бутылку. Потом камамбер[1]… сладкий пирог… и рюмочку коньяку — самого лучшего…
Он голоден. Так голоден, как уже давно не был — много дней, много месяцев, много лет; он вспоминает названия любимых некогда блюд, — блюд, которые, хоть он и не отдавал себе в этом отчета, ему давно хотелось отведать, которые он во время своих нескончаемых поездок, сам того не замечая, возможно, не раз ел, и рот его наполняется слюной; он даже проводит языком по пересохшим губам.
— Пусть мне принесут это в номер… В… без четверти час… А до тех пор я немного прилягу.
— Если угодно, можете воспользоваться ванной, душем, у нас есть общая ванна в конце коридора. Но постойте-ка, у вас ведь, кажется, и туалетных принадлежностей с собой нет?
— Я вымоюсь позже, — говорит Жильбер, — я сам схожу и куплю все, что мне нужно.
Он дает ей понять, что больше не нуждается в ее услугах. Мадам Самбльжан тотчас это замечает. Она удаляется, предварительно одарив его улыбкой: он ей симпатичен, хоть и кажется загадочным, этот постоялец, который прибыл издалека, одет не по-парижски, но говорит без акцента. Кроме того, она может быть спокойна: она видела, что ему есть чем заплатить.
Дверь за ней закрывается. Жильбер остается один. Он стоит неподвижно, прислушиваясь к звуку ее удаляющихся шагов. И стоит еще долго после того, как они уже замерли. Наконец он заставляет себя сдвинуться с места — подходит к окну, смотрит на улицу.
Какое странное ощущение: он в другом мире, или, вернее, вернулся в свой прежний мир. Мальчишки возятся в ручейке, брызгаются, бегают друг за дружкой, — это французские мальчишки, и они произносят слова, которые он сам в детстве произносил, слова, почерпнутые в школе, грубые, но такие знакомые и сочные. А вон там, перед полицейским участком, стоит на страже, засунув за пояс большие пальцы рук, ажан — само благодушие. Поскольку он один и не знает, что за ним наблюдают, он долго ковыряет в носу, затем смотрит на палец — что он извлек — и презрительным жестом избавляется от своей добычи. Там, подальше, за старым особняком, расположенным в глубине запущенного двора, — выглядывает стена церкви и стрельчатая крыша монастыря. Сквозь открытую дверь виден двор, мощенный старинными неровными плитами, меж которых проросла трава, сейчас, в ноябре, уже пожелтевшая, сморщенная. Появляется девушка. В самом конце улицы. Она идет мелким, дробным шажком. Таких девушек в этом квартале, наверно, сотня, тысяча. Идет, слегка покачивая бедрами по привычке, — это не профессионалка, а просто милая девушка, по всей вероятности, сговорчивая, не язвительная, словом, из тех, что отдаются удовольствия ради и любят проводить вечера в дешевых барах, где спутник может потискать ее, сидя рядом на банкетке. Жильбер провожает девушку взглядом, пока она не ускользает, не исчезает из виду; это зрелище согрело его, как и появление бледного зимнего солнца, которому удалось, наконец, прорвать дымку, такую знакомую Жильберу дымку, — легкий сероватый, скорее даже голубоватый туман Иль-де-Франса. И вот он уже думает о Сене, о набережных, начинает вспоминать, как будто то, что произошло — да и что, собственно, произошло? — перечеркнуло целый кусок его жизни, как будто все сгорело в жарком пламени бензина в Орли, на краю летного поля, там, где погибли люди, а вместе с ними и столько всего.
Он с трудом отрывается от этого окна, распахнутого в совсем иной мир, чем тот, что он созерцал, — хотя, быть может, и не видел, — на протяжении десяти лет. Он идет в глубь комнаты. Перед ним кровать. Он садится, хочет лечь.
Нет, неудобно, мешают набитые карманы. Он встает, подходит к столу, вываливает все содержимое. Затем производит инвентаризацию, досконально подсчитывает все, что у него осталось: золотое вечное перо, шариковый карандаш, записная книжка, где дни недели обозначены «Monday», «Tuesday», «Wednesday»[2] но страницы еще пусты, потому что эту книжку Ройсон вручил ему перед поездкой, а там, в Америке, он пользовался другой. Бумажник-талисман, с которым он никогда не расставался, хотя ему дарили всякие — крокодиловые, сафьяновые, с золотыми углами и инициалами. Одна из телеграмм. Ни писем, ни телеграммы Ройсона — все это лежало в портфеле, который был при нем в самолете, потом в ресторане на аэродроме; в портфеле, оставшемся в Орли и не содержащем ничего ценного, одни бумаги, ни для кого не интересные, кроме него; портфеле, который телефонистка наверняка сдала в окошко забытых вещей, где вечером он и сможет получить его при желании. И, наконец, деньги. Внушительная пачка банкнот, которую незнакомец насильно всунул ему в руку и так стремительно исчез, что он не успел их вернуть. Жильбер разменял всего одну купюру в пять тысяч, с которых шофер дал ему сдачи. Он пересчитывает деньги: пятьдесят пять тысяч франков в купюрах по пять тысяч плюс двадцать тысяч, которые он привез из Нью-Йорка, да еще мелочь, полученная от шофера такси, — итого (он еще раз тщательно все пересчитывает): семьдесят восемь тысяч семьсот пятьдесят франков. А, собственно, зачем ему выяснять, сколько у него при себе денег? Ведь у него же есть еще чековая книжка. Любой банк, любое частное лицо выдаст ему ту сумму, какую он пожелает, — для этого достаточно подписи: «Жильбер Ребель»; но даже если бы теперь это оказалось противозаконным, деньги он всегда сумеет раздобыть.