Иэн Макьюэн - Невинный, или Особые отношения
Потом они очутились на границе секторов. Гласе выключил мотор, у них проверили документы, посветили в машину фонариками, в темноте приближались и удалялись чьи-то шаги – стальные подковы стучали по мостовой. Затем они проехали указатель, возвещающий на четырех языках: «Вы покидаете Демократический сектор Берлина», а вслед за ним другой, с надписью на тех же языках «Здесь начинается Британский сектор».
– Сейчас мы на Виттенбергплац, – крикнул Рассел с переднего сиденья. Они увидели в окно медсестру из Красного Креста, сидевшую у подножия гигантской свечи с настоящим пламенем наверху. Рассел пытался возобновить свою лекцию.
– Сборы в пользу Spatheimkehrer, поздних репатриантов, сотен тысяч немецких солдат, которых все еще удерживают русские…
– Десять лет! – сказал Гласе. – Да брось ты. Они уже не вернулся.
Следующим местом оказался столик среди десятков других, стоящих в огромном шумном зале; оркестр на сцене почти заглушал голоса джазовой обработкой песни «Over There», а к меню была приколота брошюрка, на сей раз только с немецким и английским текстами, плохо напечатанная – буквы прыгали и налезали друг на друга. «Добро пожаловать в Танцевальный Дворец, полный технических чудес, лучшее из лучших место для отдыха. Сто тысяч электрических контактов гарантируют… – это слово разбудило в его душе какой-то смутный отклик, – гарантируют бесперебойную работу Современной сети настольных телефонов, объединяющей двести пятьдесят аппаратов. Каждый вечер Настольная пневматическая почта пересылает от одного посетителя к другому тысячи записок и маленьких подарков – это уникальное и прекрасное развлечение. Знаменитые фонтаны РЕЗИ завораживают своей красотой. Поразительно, что из девяти тысяч отверстий каждую минуту исторгается по восемь тысяч литров воды. Световые эффекты обеспечиваются работой ста тысяч цветных лампочек».
Гласе запустил пальцы в бороду и широко улыбался. Он что-то сказал, но ему пришлось прокричать то же самое:
– Здесь-то получше!
Но из-за шума было невозможно начать разговор о преимуществах Западного сектора. Перед оркестром били разноцветные струи: они взлетали вверх, падали и качались из стороны в сторону. Леонард старался не смотреть на них. Они проявили благоразумие, спросив пива. Как только ушел официант, рядом возникла девушка с корзиной роз. Рассел купил одну и вручил Леонарду, а тот оборвал стебель и заткнул цветок за ухо. Неподалеку сидели два немца в баварских куртках; в трубе пневматической почты за их столиком что-то простучало, и немцы склонились над выпавшим оттуда пенальчиком. Женщина в расшитом блестками костюме русалки целовала дирижера оркестра. Раздался громкий свист и выкрики. Оркестр начал играть, женщине дали микрофон. Она сняла очки и с сильным акцентом запела «It's Too Darn Hot». Немцы, кажется, были разочарованы. Они смотрели в направлении столика футах в пятидесяти от них, где две хихикающие девицы валились друг другу в объятия. За ними была полная народу танцплощадка. Женщина на эстраде спела «Night and Day», «Anything Goes», «Just One of Those Things» и напоследок «Miss Otis Regrets». Потом все встали, крича, топая ногами и требуя еще.
Оркестр сделал перерыв, и Леонард опять заказал всем пива. Рассел старательно огляделся и заявил, что слишком пьян и ему не до девиц. Они поговорили о Коуле Портере и назвали свои любимые песни. Рассел сказал, что отец одного его знакомого работал в больнице, куда доставили Портера после дорожной аварии; это было в тридцать седьмом. Почему-то врачей и сестер попросили не отвечать на вопросы репортеров. После этого разговор перешел на секретность. Рассел сказал, что на свете чересчур много секретов. Он смеялся. Должно быть, он кое-что знал о работе Гласса.
Гласе ощетинился. Он откинул голову назад и воззрился на Рассела поверх бороды.
– Знаешь, какой курс в моем университете был самый лучший? Биология. Мы изучали эволюцию. И я понял одну важную вещь. – Теперь он включил в свое поле зрения и Леонарда. – Это помогло мне выбрать профессию. Потому что тысячи, нет, миллионы лет у нас уже были здоровенные мозги, неокортекс, так? Но мы не говорили друг с другом и жили как последние свиньи. Ничего не было. Ни языка, ни культуры, ничего. А потом вдруг бац! И все есть. Вдруг оказалось, что без этого уже никуда, обратной дороги нет. Так почему это вдруг произошло?
Рассел пожал плечами.
– Благодаря Господу Богу?
– Черта с два! Я скажу вам почему. Раньше мы все целыми днями болтались вместе, делали одно и то же. Жили кучами. Язык был ни к чему. Если появлялся леопард, не было никакого смысла спрашивать: «Эй, ребята, кто это там идет по тропинке?» Леопард! Все его видели, все начинали скакать и орать, чтобы отпугнуть его. Но что происходит, когда кто-нибудь на минутку уединяется по своим личным делам? Когда он видит леопарда, он знает что-то, чего другие не знают. И знает, что они этого не знают. У него есть то, чего нет у других, у него есть секрет, и это начало его индивидуальности, его сознания. Если он хочет поделиться своим секретом и побежать к остальной компании, чтобы предупредить их, у него возникает нужда в языке. Это создает базу для появления культуры. Но он может и промолчать в надежде, что леопард слопает вождя, который давно мешал ему жить. Тайный план, который требует еще более развитой индивидуальности, большего сознания.
Оркестр заиграл быструю громкую пьесу. Глассу пришлось прокричать свой вывод: «Секретность сделала нас людьми!», и Рассел поднял стакан с пивом, приветствуя это заключение.
Официант истолковал его жест по-своему и очутился рядом, так что заказали еще по кружке, а когда блестящая русалка под восторженные крики появилась перед оркестром, около их стола что-то внезапно прошуршало, из трубы вылетел пенальчик, уткнулся в латунный ограничитель и замер. Они безмолвно уставились на него.
Потом Гласе взял его и отвинтил крышку. Вынув сложенный листок бумаги, он расправил его на столе.
– Ого! – крикнул он. – Да это вам, Леонард!
На один смятенный миг ему почудилось, что это от матери. Ему должно было прийти письмо из Англии. Но сейчас уже поздно, подумал он, и вдобавок никто не знает, куда он отправился.
Все трое склонились над запиской. Их головы заслоняли свет. Рассел стал читать вслух. «An den jungen Mann mit der Blume im Haar». Юноше с цветком в волосах. «Mein Schoner, я наблюдала за тобой из-за своего столика. Было бы славно, если бы ты подошел и пригласил меня на танец. Но если не можешь, просто улыбнись мне – я буду счастлива. Извини, что помешала, всего наилучшего, столик 89».
Американцы вскочили на ноги, высматривая столик, но Леонард все еще сидел, не выпуская листка из рук. Он снова перечел немецкие слова. Это послание не было для него сюрпризом. Теперь, оказавшись в его руках, оно скорее подталкивало его к узнаванию, к принятию неизбежного. Конечно, так это и должно было начаться. Если он хотел быть честным с самим собой, ему оставалось только признать, что в глубине души он всегда ждал этого.
Его подняли на ноги. Развернули и подтолкнули в направлении другого конца зала. «Глядите, вон она». Поверх голов, сквозь плывущие вверх клубы сигаретного дыма, подсвеченные огнями эстрады, он различил одинокую женщину. Гласе с Расселом разыгрывали шутливую пантомиму, смахивая пыль с его пиджака, поправляя ему галстук, получше укрепляя цветок у него за ухом. Потом они оттолкнули его, как лодку от причала. «Ну! – сказали они. – Вперед!»
Он медленно дрейфовал к ней, и она следила за его приближением. Она оперлась локтем на столик, а подбородок положила на ладонь. Русалка пела: не сиди под яблонькой ни с кем, только со мной, ни с кем, только со мной. Он подумал – как потом оказалось, правильно, – что его жизнь сейчас изменится. В десяти футах от нее он улыбнулся. Он подошел, как раз когда оркестр кончил играть. Он стоял слегка покачиваясь, держась за спинку стула, выжидая, пока утихнут аплодисменты, и когда они стихли, Мария Экдорф сказала на безупречном английском, ее едва заметный акцент лишь ласкал слух: «Потанцуем?» Леонард извиняющимся жестом дотронулся до своего живота. Там смешались три абсолютно разных напитка.
– Простите, это ничего, если я сяду? – сказал он. И он сел, и они сразу же взялись за руки, и прошло много минут, прежде чем он смог вымолвить очередное слово.
5
Ее звали Мария Луиза Экдорф, ей было тридцать лет, и она жила в Кройцберге, на Адальбертштрассе – в двадцати минутах езды от дома Леонарда. Она работала машинисткой и переводчицей в маленькой автомастерской британской армии, в Шпандау. Был муж по имени Отто, который неожиданно появлялся два-три раза в год и требовал денег, иногда пуская в ход кулаки. Квартира у нее была двухкомнатная, с крошечной кухонькой за занавеской, и добираться туда надо было по темной деревянной лестнице в пять пролетов. На каждой площадке из-за дверей слышались голоса. В водопроводе не было горячей воды, а холодный кран зимой не разрешалось закрывать до конца, чтобы не замерзли трубы. Английскому она научилась от бабки, которая до и после Великой войны работала в Швейцарии, учительницей-немкой в школе для английских девочек. Семья Марии переехала в Берлин из Дюссельдорфа в 1937-м, когда ей было двенадцать. Отец был местным представителем компании, производившей коробки передач для грузовиков. Теперь ее родители жили в Панкове, в русском секторе. Отец служил кондуктором на железной дороге, мать тоже нашла себе работу: паковала на фабрике электрические лампочки. Они до сих пор не простили дочери, что в двадцать лет она вышла замуж против их воли, и не нашли утешения даже в том, что оправдались худшие их предсказания.