Лоренс Даррел - Горькие лимоны
— Караолиса приговорили к повешенью, — тихо сказал Панос осевшим, как будто надтреснутым от долгих и тяжких трудов, голосом. У Яниса на глазах стояли слезы. Что мне оставалось делать, кроме как сесть между ними, в тяжелом молчании, в том полном сострадания молчании, которое хранишь в присутствии человека, только что понесшего невосполнимую утрату? Мы все прекрасно знали, и знали давно, что так и будет; с объективной точки зрения все было как нельзя более логично и справедливо. Их скорбь была скорбью людей, которые видели того, за кем гонятся Эвмениды злосчастья[101], жертву обстоятельств, которые могли бы сложиться по-другому, если бы те, кто склонен ускорять события, взглянули на все иначе. Панос закурил сигарету и уставился на собственные руки, лежавшие на столе.
— Ну вот, что-то очень важное закончилось, — сказал он. — Мы теперь еще долго не сможем говорить друг с другом по-человечески, смотреть друг другу в глаза. А, черт!
И опять он не ставил по сомнение справедливость приговора; плохо, что так неудачно сошлись звезды. Он встал, и на минуту от его привычной мягкости не осталось и следа; он сказал с отвращением и яростью:
— Почему вы не захотели быть честными с самого начала?! Если бы вы сказали: "Да, это греческий остров, но мы решили здесь остаться, и если придется, будем драться за него", — неужели вы думаете, что хоть один человек поднял бы против вас оружие? Да ни за что на свете! Мы знаем: ваши права на этот остров бесспорны. Но ваша маленькая ложь — то самое семя, что породило все эти чудовищные события, и их будет все больше и больше. Отсюда все и проистекает: разумеется, Караолис должен быть повешен. Губернатор прав. Я и сам на его месте сделал бы то же самое…
Он загасил выкуренную лишь до половины сигарету о стол, дрожащей рукой поднес ко рту стакан с вином и выпил до дна. Потом встал.
— Но умрет не только Караолис; прервется та глубокая связь, которая до сих пор существовала между нами, — навсегда.
И мне показалось, он имел в виду вот что: тот мифопоэтический образ англичанина, который каждый грек носит в своем сердце, и который сплавлен из великого множества перекликающихся между собой, наложенных одна на другую картин, — образов поэта, лорда, рыцаря без страха и упрека, защитника попранных прав, справедливого и влюбленного в свободу англичанина, — этот образ свергнут с пьедестала и разбит на тысячу осколков, и никогда уже не собрать их вместе. Парадоксально, однако оплакивали они вовсе не Караолиса, но — Англию.
Мы еще долго молча сидели за столом, за нашими спинами сгущались фиолетовые сумерки — а море за мысом стихло. Под пальмами тихонько бормотали павлины. Резкий белый свет, пропущенный сквозь фильтр вечерней сини, падал через дверной проем в комнаты, полные собранных Мари сокровищ.
За день до этого я заехал, попрощаться с франколином, перед своим визитом лениво пройдясь по узким извилистым улочкам маленькой деревни, расположенной у подножия лесистого холма, на котором теперь расположился Дом правительства, — на том самом месте, где когда-то разбил свой первый лагерь Ричард Львиное Сердце, неподалеку от столицы, еще не обнесенной в те далекие времена крепостной стеной. Я шел и думал о том, как еще совсем недавно, год тому назад, не торопясь, в сумерках, я поднимался в смокинге на этот пригорок и проходил в никем не охраняемые ворота с геральдическими львами, чтобы окунуться в успокоительную прохладу этого здания, этих огромных претенциозных порталов. Всего лишь год назад можно было хоть полдня бродить по здешним закоулкам и не встретить никого, кто спросил бы тебя о цели твоего визита; и сам этот дом с путаным лабиринтом коридоров казался пустым: будто бы обитатели съехали, не осталось даже прислуги. Теперь подходы к зданию были перекрыты блокпостами, над которыми маячили красные береты военной полиции. Проволочные заграждения натянули заново; возле самой парадной двери был даже вырыт окоп, где тоже сидел красный берет с автоматом, нацеленным в проем ворот.
Подумав об относительной незащищенности этого здания год тому назад, я не мог не удивиться тому, что никому не пришло в голову направить сюда горстку решительно настроенных юнцов, которая мигом захватила бы весь дворец, и он бы взлетел на воздух прежде, чем военные успели бы хоть что-нибудь предпринять. И разве можно было винить солдат, которые прекрасно видели, как все здесь было устроено, в том, что они с определенной долей презрения смотрели на нас, питомцев старого политического режима, обитавших в безмятежной вселенной, которая описывалась понятием "ни шатко ни валко", во вселенной laissez faire[102].
Теперь все совсем не так; бильярдная была битком набита оперативными картами и целыми кипами бумаг от трех вышколенных секретарей, царивших в приемной, дверь из которой вела в большой кабинет, где работал фельдмаршал.
Он принял меня все с той же теплотой, с той же мягкостью и чувством собственного достоинства, так, словно торопиться ему было решительно некуда, словно на него не давила разом сотня проблем, как политических, так и чисто оперативных, которые нужно было решать немедленно и одновременно. Я рассказал ему о своих планах, о том, что собираюсь использовать причитающийся мне четырехмесячный отпуск и съездить ненадолго в Европу, прежде чем принимать решение о том, возвращаться мне или нет.
— Мне кажется, вы просто обязаны сюда вернуться, — сказал он, — разумеется, тогда, когда сами сочтете нужным— после того, как все это закончится.
Я сказал, что единственное, о чем я сожалею, так это о том, что мне не удалось — не было ни времени, ни возможности — как следует повозить его по Кипру.
— Я и сам когда-нибудь вернусь сюда — в отпуск, — улыбнулся он. — Да, кстати, не забывайте следить за тем, как у нас здесь идут дела, и если вам покажется, что мы делаем что-то не так, не сомневайтесь ни минуты, тут же нам об этом телеграфируйте.
Но что еще я мог ему сказать? Те самые меры, которые в данный момент были совершенно необходимы, с точки зрения политических последствий нынешней ситуации представлялись полным безумием. Пытаться учитывать разом и военные и политические факторы было все равно что играть на барабане по нотам, предназначенным для пианиста. На родине всех нас выставили какими-то близорукими клоунами, просто потому, что отныне военные решения принимались на Кипре прежде политических. (К примеру, депортация архиепископа действительно решала ряд тактических задач, однако политически не имела никакого смысла, поскольку он не только был единственным подлинным представителем греческой общины, но, к тому же, его отсутствие немедленно развязало руки экстремистам. Да, конечно, его связи с ЭОКА не вызывали сомнений, и тем не менее, только он хоть как-то противостоял открытой террористической войне и был в состоянии хоть как-то держать ее под контролем). Я не мог отделаться от мысли о том, какую уйму денег мы тратим на решение этой безнадежной проблемы, как сильно страдает от этого наша репутация; а если мир здесь можно поддерживать только с помощью двенадцати тысяч вооруженных бойцов, то стоит ли вообще цепляться за этот остров, даже просто как за военную базу?..