Михаил Елизаров - Библиотекарь
Покров.
Этот праздник уходит корнями в глубокое языческое прошлое, когда наши предки отмечали встречу осени с зимой. Народные верования связывали название Покров с первым инеем, который «покрывал» землю. С приходом на Русь христианства этот праздник отмечался в честь пресвятой Богородицы и ее чудесного плата – покрова или мафория, который она распростерла над молящимися в храме людьми, защищая «от врагов видимых и невидимых».
На Руси с Покрова дня начинались свадьбы. Девушки, веря в силу Покрова содействовать брачному союзу, спозаранку бежали в церковь и ставили свечу празднику. Существовало поверье: кто раньше поставит свечу, тот раньше и замуж выйдет.
В старину говаривали:
На Покров до обеда осень, а после обеда – зимушка-зима.
Покров, натопи избу без дров!
Покров-батюшка, покрой землю снежком, а меня женишком!
Опосля Покрова заревет девка, как корова.
Кровь горячими спазмами окатывала голову. Я склонился пониже над столом, опасаясь, что на лице проступила гипсовая маска ужаса. Долго не мог отдышаться. Воздух перехватило, словно окунули в прорубь. Слава Богу, я полагал, что за мною наблюдают, и ничем себя не выдал, сдержался. Я слишком хорошо знал, что означает в громовской терминологии слово «Покров»…
Листок, залетевший из прошлого тысячелетия. Он всегда передо мной. Черная метка и бессменный календарь. В бункере с первого дня застыло 14 октября, вечный Покров…
Утихли кровяные пульсы в голове, восстановилось дыхание. И колотящееся сердце потащилось назад, застегивая на болезненную змейку второпях разорванное нутро. Я заставил себя поверить, что календарный лист не изощренное послание Горн, а глупая случайность, недоразумение.
Меня отвлек зарокотавший в стене невидимый механизм. Я стремглав подбежал к заслонке. В нише стоял поднос с едой и чистое фаянсовое судно, пахнущее хлоркой.
Я для порядка покричал в подъемник: «Откройте, откройте!», – лишь ойкнуло жестяным эхом в шахте.
Вытащил поднос: пюре с котлетой, салат и чай. Голода не было, но я поел. Спокойно, с достоинством, позируя наблюдателям.
Затем поставил в нижнее отделение ниши «утку», полную разжиженного страха, а на верхнюю половину – поднос с пустыми тарелками. Прикрыл заслонку. В стене заскрежетали шестеренки, скрипнул трос…
Я еще долго играл на публику – хорохорился, вслух дерзил, чуть восстановились связки, горланил песни – словом, изображал бесшабашного удальца. Разве что спал при включенном плафоне. Я попробовал без света, но космическая темнота бункера сразу превращалась в безвоздушный страх. Это было выше моих сил.
Я украдкой изучил потолок, стены, фальшивые «окна», вклеенные фотообои и нигде не нашел скрытых шпионских устройств. Кроме дверного глазка, ничто не смотрело внутрь бункера, поэтому «спектакли мужества» я ставил перед дверью.
Катились одинаковые дни, разнящиеся лишь гарниром. Никто не восхищался отважным узником, не посылал ответных сигналов, из которых он бы мог предположить, что его поведение оценено. Лишь безучастный подъемник исправно, четыре раза в сутки поставлял мне пищу и судно.
Более календарного листка, найденного в голубой тетради, меня подкосили лампочки. Их присылали с каждым обедом. Достаю поднос, а на салфетке – лампочка. Матовая, на шестьдесят ватт. Вначале я был рад. Потом порядком струхнул, хоть и не подал виду, что догадался: меня хотят впрок обеспечить светом. Ради эксперимента отправил одну обратно, так на следующий день прислали две. Пытка прекратилась, когда этих лампочек накопилось штук сорок или больше.
Однажды я понял, что тюремщиц не интересует мой характер, и перестал корчить храбреца. Единственное, я еще долго не мог смириться, что брошен на произвол судьбы. Подъемник был хоть и односторонним, но все же средством коммуникации. Я настойчиво пытался наладить диалог, писал развернутые жалобы на имя Горн, неизменно начиная: «Уважаемая Полина Васильевна».
Убедительно и вежливо просил объяснить причины моего заточения, стыдил за нарушение слова, хоть и осознавал, что косвенно Горн свое обещание сдержала – я получил жизнь и неприкосновенность.
Между упреками и требованиями я клянчил мелкие поблажки. То мне еще одно одеяло подавай, то витамины и телевизор, то парацетамол и свежие газеты. Ничего не получил.
Впрочем, я не могу утверждать, что на меня совсем не реагировали. У Горн было особое представление о потребностях заключенного. Ведь прислали же мне без всяких напоминаний вату, спирт. И электробритву дали, маникюрные ножницы, о которых не осмеливался просить.
Каждый божий день я строчил письма и клал в подъемник рядом с грязными тарелками. Ответа, разумеется, не дождался. Нет, вру. Один раз ответили. Но не в виде письма.
Дело было так. Я как-то сорвался и отправил Горн очень грубое послание. Начиналось оно словами: «Горн – ты блядская сука и сраная пидараска!». До завтрака я излил на бумагу весь свой матерный арсенал. Я очень надеялся, что беспрецедентное хамство подвигнет Горн на ответную реакцию.
И не ошибся. Мне, как обычно, прислали обед, и в стакане с компотом плавал густой смачно-зеленый плевок. Вот и вся, с позволения сказать, переписка. Впрочем, допускаю, что плевала в компот не Горн, а повариха. Она тоже могла обидеться за начальницу.
Я извинялся на нескольких листах, мол, нервы сдали. Мне никак не дали понять, что я прощен, но в компот больше не плевали. И на том спасибо.
Я почему-то укрепился в ложной уверенности, что меня засадили в бункер не для того, чтобы уморить. Кормят, ухаживают – стало быть, нужен живым. А если жизнь Вязинцева представляет ценность, то, в свою очередь, смерть Вязинцева невыгодна. Проверить это допущение можно было единственным способом – разыграть самоубийство и выманить тюремщиц в бункер. В лучшем случае, они заявятся спасать «внука». В худшем – забрать бездыханное тело.
Я не знал, что даст мне появление охраны в бункере – сбежать-то вряд ли получится, а разоблаченный, я превращусь в посмешище. Нужно было все хорошенько обмозговать. Перебрав множество вариантов, я выбрал голодовку. Во-первых, смерть была удобно растянута во времени, да и Горн могла сжалиться раньше критического срока. Во-вторых, меня было сложнее уличить в симуляции – поди разберись, насколько я истощен и обезвожен в действительности.
Я потихоньку делал запасы хлеба и прятал в одеяле. Скопив буханки полторы, написал прощальное письмо.
Завтраки, обеды, ужины нетронутыми отправлялись обратно. Я питался в темноте сухарями, и тогда же ползал к батарее на водопой, от души надеясь, что Горн не прознала о дополнительном источнике. Утолив жажду, зажигал свет и демонстративно на всеобщее обозрение чахнул. Первые три дня я пользовался судном – дескать, организм еще вырабатывает остаточные ресурсы. Потом и судно уплывало наверх пустым – а откуда ему быть полным? Гордый заключенный не ест и не пьет.