Дибаш Каинчин - У родного очага
Или соседа нашего взять, Одоя. У него девять сыновей и дочь. В горнице почти пусто. Вечером мать ихняя, Акчыш, раскатывает войлок во весь пол — девять молодцов в ряд ложатся. Другой войлок раскатывает — одеяло на всех. За один присест сколько хлеба перемолотят! Вырастут дети — столько работы сделают, столько помощи окажут, столько гордости, счастья принесут.
Еще про одного скажу. Скотник у нас есть, Байду. В урочище Салкындак. Жена его из роддома восьмого или девятого привезла. Радуются! «К детям дитя прибавилось, к скоту — скот». И ребятишки рады, редким гостям рассказывают: «Наши коровы — Комолая и Пеструшка — отелились, овечки двенадцать ягнят принесли, свинушка Машка десятью опоросилась, у Белолобой пятеро щенят и у киськи котята. А мама нам братика купила». Вот, значит, ростят они ребеночка. Три месяца прошло, замечает отец: у дитя глазки синие-пресиние, волосики белые, мягкие. А у них ребята — один к одному: все ершистоголовые, толстокожие, как в саже вывалянные. Насторожился Байду. Но как ни подумает — на стоянку ихнюю не то что русский, алтаец и то редкий заезжает. Мать успокаивает: «У дитя личико сто раз меняется, линяет». Ладно. Почти год ждал, надеялся отец, не вытерпел: «Не наше это все-таки дитя». — «И правда, отец, — согласилась жена. — В роддоме со мной русская лежала из Карачара. У нее тоже сын был. Может, спутали?» Назавтра же Байду поскакал в Карачар, отыскал избу той женщины. Заходит. Ползает по полу его ребенок!.. Чем кончилось? А вот послушай. Встретились обе матери, поплакали, погоревали. Обменяться? А сколько уже перемучились, своим молоком поили, за родную кровь принимали, сколько ночей бессонных провели... Оставить как есть? Пока судили-рядили, дети росли. Подумали: «Чем они разнятся? Ростишь, кормишь, значит, твое дитя. Какая в них вина — дитя и огонь схватит». Так и осталось.
А вчера в магазин ходила — дочке лимонаду купить. Сидит бабушка одна, с того же Карачара, автобус ждет. «Куда, — спрашиваю, — собрались?» — «В Мурманск, — говорит, — доченька, в Мурманск». Я эту бабушку давно знаю — матери моей подруга была. Русская, а по-нашему лучше, чем мы с тобой, может. Она после войны сколько лет солярку на бричке возила в Карачар. Всегда у нас ночевала. «К Феде, — говорит, — еду». Рыбак он. Детей у нее четверо. Старший, Иван, — на Камчатке тоже рыбачит. Дочь Нина в Барнауле, на меланжевом, а младший, Сергей, в Киеве, служил там в армии, женился и остался. Старая одна теперь. Ничего — в гости ездит. У всех четверых побывала, столько земель повидала. А в войну от мужа письмо пришло: «Лежу в госпитале, в Бийске, приезжай». Не смогла... Малолеток не бросишь, и колхоз в самый сенокос не пустил, и лошади не нашлось, и где этот Бийск, в какой стороне, не знала. После убивалась: «Дура всамделишная! Ехать надо было. Посмотрела бы на отца своих ребятишек в последний раз».
Ну, а у нас поправляется жизнь. Поболели — хватит. Должно и нам повезти в жизни, и у нас должно быть счастье. Видно, у каждой семьи бывает время горестей и бед. Пройдет полоса, и наладится... Столько пережили — хуже не будет. Человек все должен испытать — и хорошее, и плохое. И к нам праздник придет. О работе я не беспокоюсь. Зимой кому шубу, кому башмаки сошью, кому овчины выделаю. Могу носки шерстяные вязать, платки пуховые, могу шапки шить... Хоть как, а ребятишек подниму. Лишь бы в мире мирно было. Конечно, каждый надеется, что жизнь будет улучшаться, хорошеть. Без такой веры нельзя — каждый желает, чтобы дети еще лучше жили, чем он сам, счастливее.
Дети мои, дети... Так и живешь для них. Думаешь: после тебя жизнь останется. Четыре мужика — мои сыновья, трое невест — мои дочери. Они будут с детьми, дети их будут с детьми. Что значит моя жизнь по сравнению с Большой Жизнью?!
Э-э, про долг я тебе говорила... Позавчера сидела, прикидывала, как быть. Тут Армакчы заходит, старший мой, который из армии вернулся. Выкладывает двести пятьдесят рублей! Я прямо перепугалась: «Откуда столько?» Улыбается: «Заработанные, мама». Он целый месяц дрова для школы колол. В выходные младшие ему помогали, с ним на деляну ходили. Которые посильнее, — тоже кололи, а малыши в поленницу складывали. Вот какие они у меня! Надо же: столько работы сделали, столько денег заработали, мать из долгов вызволили. Сын говорит: «Отцову бензопилу налажу, тогда еще больше заработаем». Этот год Армакчы мне помочь хочет, тогда в институт пойдет, инженером по машинам и тракторам хочет выучиться. Вот так и живем, подруга... Только беречь детей надо, врачи сказали. Чтобы не застужались.
Дети мои, дети...
ПОШЛИ НАМ СНЕГА, АЛТАЙ .
Перевод с алтайского Д. Константиновского
Кырс! Кырс! — один за другим ударили, будто хлестнули, карабины.
Долина, лежащая мирно, спокойно, — содрогнулась, дернулась от испуга; эхо выстрелов раскатилось по верхушкам кедров, прогремело, отразившись от скал, обогнуло дальние склоны и затихло, впитавшись в распростертое тело гор.
— Шестнадцатый раз... сегодня с утра... — прошептал Тадыр.
Все морщины, какими успели наделить его солнце и ветер, глубже врезались в съежившееся, как от боли, смуглое лицо Тадыра. Холод пробрался под теплую шапку, под верный брезентовый плащ и прошелся по усталому телу. Глазам ясно увиделась косуля-элик, высоко подпрыгнувшая и сразу, уже окрашенная кровью, покатившаяся вниз по каменной осыпи.
«Много, сын мой, тайн-секретов у нашего Алтая, — тихим дребезжащим голосом говаривал отец Тадыра. Голова его, белая, как заячий мех, тряслась в такт словам, чай мелко плескался в пиале, что лежала в руках. — И пути-перегоны, и лежбища, и солонцы зверей, и родники живительные, и растенья-коренья целебные, и мумие... Хранить это надо в сундуке. Не то что стороннему — ближнему нельзя, не подумав, показывать эти места. Не то что показывать, рассказывать надо осторожно. Разные люди есть. Есть такие, что испортят все, испоганят, разрушат, разграбят. И Алтай-батюшка проклянет тебя, отвернется от тебя».
Подолгу говорили, они с отцом в последние годы, до поздней ночи засиживались в аиле у очага...
— Как быть? Как?.. — Тадыр сильно дернул повод, хотя и без того его Каурый шел резво. — Что же я за человек такой?! И что теперь делать, что?
Грустно и озабоченно оглядели долину темные глаза Тадыра. Еще несколько дней назад здесь тесно паслись рытые стада овец, коз, коров-подсосниц, бычков и телят. Отовсюду слышалось блеяние, рев, мычание. Кружили там и сям поодиночке всадники, громко перекликались через ложбины. Но наступила середина сентября, — и все спустились вниз, к зимовьям, чтоб не попасть в ненастье.
Все вокруг сделалось серое, блеклое, осень пришла в луга под ледниками. Трава, что летом была яркой, угасла, и хвоя кедров потускнела, и даже каменные лица скал, кажется, сникли. Пустынно стало кругом.
Третий день не слезал Тадыр с седла. Табун у него — двести пятьдесят голов, а напарник заболел. Собирал и собирал Тадыр косяки: разыскивал их, сбивал вместе, пересчитывал, перегонял. Разбрелся табун по двенадцати разным местам, облюбованным жеребцами, — попробуй управься.
Ни ветра не было, ни даже малейшего движения воздуха. Но непрестанно свистели бурундуки: непогода идет. Ненастье. Ждите. Готовьтесь. Слушал Тадыр, смотрел внимательно по сторонам, спешил.
Кырс! — снова раздался выстрел.
— Семнадцатый!.. — вздрогнул Тадыр. Ну что они за люди? Чего не хватает им? Голодны они или одеться не во что? Разве это охота? Ни сердца у них, ни совести!
Может, Тадыр не был охотником, не знал, что такое охота? Знал сызмала! Потому и табунщиком стал. Коли ездишь, присматриваешь за косяками — по пути всякий зверь может встретиться. И отец Тадыра был охотник, и дед... Хоть и отобрали у Тадыра винтовку, другая лежала в укромном месте. Что же это: он — и без доброго ружья? Все б отдал, но ружье оставил.
Да и как бы Тадыр обошелся без него? В горах ведь нет магазина, вьюком много не привезешь, вот и добывай пропитание сам. А при такой-то работе только съел мяса полную миску, немного прошло времени — еще столько же захотелось. И потом, когда пора придет домой возвращаться, — как же с пустым арчимаком спуститься к ребятишкам, заждавшимся тебя, как приехать без лакомого кусочка?
А волков и медведей чем бы отваживал? Только и слышал Тадыр: там они перегрызли овечек, там задрали корову. Обнаглели — перестали бояться! И ведь половину того, что стоит скот, который зверь загубил; чабаны и табунщики из своего кармана платили. Чем бы уложил он, Тадыр, волчицу, которая до того озлилась, что стала питаться только коровьими языками и губами? Это ведь сколько скота она сгубила, какой урон нанесла!
К утру мало-помалу собрался табун. Некоторые жеребцы привели свои косяки сами, знали, что время спускаться. Не было только старого Кара-Айгыра. Увел, как обычно, своих кобыл, жеребят и стригунков далеко, к самому верху ущелья Куркурек.
Осеннее небо отвисло, будто переполненное вымя. Тадыр поднял глаза. Снег, видно, вот-вот пойдет. Горы исчезли, накрываемые небом. Всегда сверкала вершина-игла Салкындага, но и она сделалась неразличима, всю обволокло серым туманом, спускающимся сверху. А навстречу тому, небесному, поднимался, карабкался, клубясь, по голому горбу Кызылташа земной туман. Тадыр знал: сольются они, и позабудешь, как тебя звали. Сразу по грудь лошади навалит снегу, задует, забуранит, сугробами обложит перевалы, — не выберешься отсюда.