Джонатан Фоер - Полная иллюминация
В обе стороны! — сказал он, представляя останки повозкикрушения, слова на теле Брод, погромы, свадьбы, самоубийства, самодельные люльки, парады и еще представляя возможные варианты своего будущего: жизнь с Цыганочкой, жизнь в одиночку, жизнь с Зошей и ребенком, который всему придаст смысл, конец жизни. Образы его бесконечных вчера и бесконечных завтра омывали его, пока он ждал, парализованный, сегодня. Он, Сафран, был рубежом между тем, что было, и тем, что могло быть.
Так чего же ты от меня хочешь? — спросил Времямер.
Сделай ее здоровой. Огради ее от болезней, слепоты, порока сердца, безжизненных членов. Пусть она будет идеальной.
Миг тишины, а затем Сафрана вырвало утренним бутербродом и остатками свадебного цыпленка — комковатой жижей из желтого и коричневого — прямо на негнущиеся ступни Времямера.
По крайней мере, я не сам в это наступил, — сказал Времямер.
Видишь! — взмолился Сафран, не в силах устоять даже на коленях. — Вот что это такое!
Что, что такое?
Любовь.
Что?
Любовь, — сказал Сафран. — Вот на что это похоже.
Знаешь ли ты, что после несчастья на мельнице твоя пра-пра-пра-прабабушка приходила по ночам ко мне в комнату?
Что?
Забиралась ко мне в постель, святая душа, зная, что я на нее наброшусь. Нам велели спать в разных комнатах, но она приходила ко мне каждую ночь.
Я не понимаю.
По утрам она подмывала меня, купала, одевала, причесывала, чтобы я был похож на нормального человека, даже когда знала, что это закончится для нее локтем в нос или сломанным ребром. Она отдраивала мой диск до блеска. Она носила на теле мои укусы, как другие жены носили бы драгоценности. Отверстие не имело значения. Мы его не замечали. Мы спали в одной комнате. Она была рядом. Вот что она делала, и многое другое, о чем я никому не скажу, а ведь она меня даже не любила. Вот это любовь.
Давай я расскажу тебе одну историю, — продолжал Времямер. Дом, в котором мы жили с твоей пра-пра-пра-праба-бушкой, когда в первый раз поженились, стоял в самом конце линии Еврейско/Общечеловеческого раскола, прямо у каскада небольших водопадов. В нем были деревянные полы, высокие окна и столько места, что хватило бы на большую семью. Красивый был дом. Хороший.
Но шум-то какой, сказала твоя пра-пра-пра-прабабушка, сама себя не слышу.
Подожди, убеждал я ее. Надо подождать.
И я тебе скажу так: несмотря на непомерную влажность внутри и вечную заболоченность лужайки перед домом от всех этих брызг, несмотря на то, что обои приходилось переклеивать каждые шесть месяцев и краска сыпалась с потолка, как снег, в любое время года, — то, что говорят о людях, живущих у водопада, совершенная правда.
Что, — спросил мой дедушка, — что о них говорят?
Говорят, что люди, живущие у водопада, не слышат шума воды.
Так говорят?
Да. Твоя пра-пра-пра-прабабушка была, конечно, права. Поначалу было невыносимо. Мы не могли находиться в доме больше двух-трех часов кряду. Первые две недели нас мучила бессонница, и мы даже кричали друг на друга только для того, чтобы перекричать водопад. Мы так страшно ссорились только затем, чтобы, напомнить друг другу, что мы любим, а не ненавидим.
В следующие несколько недель стало полегче. По ночам удавалось ненадолго заснуть, а есть с минимальным дискомфортом. Твоя пра-пра-пра-прабабушка по-прежнему проклинала водопад, прибегая ко все более оскорбительным анатомическим терминам, но реже и с меньшей яростью. Она и на меня нападала поменьше. Это ты виноват, говорила она. Ты хотел, чтобы мы здесь жили.
Жизнь продолжалась, как ей и положено, и время шло, как ему и положено, и через каких-нибудь пару месяцев: Ты что-нибудь слышишь? — спросил я ее однажды, в одно из тех редких утр, когда мы оказались за столом вместе. Слышишь? Я отставил кофе и поднялся со стула: Слышишь его?
Кого его? — спросила она.
Именно! — сказал я, выбегая на улицу, чтобы погрозить водопаду кулаком. Именно!
Мы плясали, разбрызгивая воду пригоршнями, не слыша ни зги. Мы то обнимались, прося друг у друга прощенья, то кричали, прославляя победу человека над водой. Чья взяла? Чья взяла, водопад? Наша взяла! Наша!
Вот что значит жить рядом с водопадом, Сафран. Каждая вдова просыпается однажды утром после многих лет чистой и неизбывной скорби и понимает, что хорошо выспалась, и с удовольствием завтракает, и слышит голос своего покойного мужа уже не все время, а лишь время от времени. Скорбь сменяется благотворной печалью. Каждый родитель, потерявший ребенка, когда-нибудь вновь находит повод засмеяться. Тембр теряет пронзительность. Острота притупляется. Боль стихает. Как резцом, мы все высекаем свою любовь из утраты. Я. Ты. Твои пра-пра-пра-правнуки. И мы учимся жить в этой любви.
Дедушка кивнул, как если бы понял.
Но это еще не конец истории, — продолжал Времямер. — Я это осознал, когда впервые попробовал шепнуть что-то по секрету — и не смог, или насвистеть мелодию без того, чтобы вселить ужас в сердца всех в радиусе ста метров, когда мои товарищи на мельнице взмолились, чтобы я понизил голос, потому что: Невозможно сосредоточиться, когда ты так орешь. На что я спросил: РАЗВЕ Я ОРУ?
Миг тишины, а затем: небо мутнеет, раздвигается занавес туч, раздаются аплодисменты грома. Вселенная обрушивается с небес бомбардировкой божественной рвоты.
Все, кто был застигнут врасплох, бросились в поисках укрытия. Странствующий журналист Шейкл Р прикрыл голову Львовским ежедневным обозревателем (НАЦИСТЫ ДВИЖУТСЯ НА ВОСТОК). Заезжая знаменитость драматург Буним В, чью трагикомическую версию истории о Трахиме — Трахим! — публика встретила с энтузиазмом, а критика с безразличием, нырнул в Брод, чтобы не зашибло. Хляби небесные вначале разверзлись ломтями величиной с новорожденного младенца, а затем потоками обложного дождя, который промочил Трахимброд до основания, окрасил воды Брод в оранжевый цвет, наполнил пересохший фонтан распростертой русалки по самые ее губы, залатал трещины облупившегося синагогального портика, навел глянец на тополя, утопил мелких насекомых, опьянил радостью крыс и грифов на речном берегу.
Сотворение мира случается часто, 1942—1791