Дина Рубина - На солнечной стороне улицы
Картины ее мне нравились, была в них какая-то сильная странная жизнь никому не подотчетной души, — а ведь в этом и заключается основная ценность искусства…
Так вот, в середине восьмидесятых я отвязалась наконец от этой незначительной, хотя и своевольной фигуры моего детства и юности. Просто вышла замуж и переехала жить в Москву…
Кстати, замуж я вышла за художника.
В этом не было ничего нарочитого; по-видимому, волею судеб, — (я люблю эту причину и это следствие) — так вот, волею судеб я обречена на существование в мастеровом, ремесленном и поддатом мире художников, не худшем из творческих миров.
Словом, я переехала в Москву, про что уже неоднократно писала, и время от времени, по должности жены художника, появлялась на разных выставках, встречая там иногда ташкентских знакомых и друзей.
Дом наш и тогда, несмотря на тесноту, был довольно открытым. У нас часто останавливались приехавшие в Москву ташкентцы. Приезжали они теперь из Владимира, из Вологды, из Ломоносова — Ташкент постепенно пустел…
И ничего, как-то размещались. К ночи на кухне сдвигался к стене складной столик и по диагонали — как раз от окна до двери хватало места впритык — воздвигалась раскладушка.
Так однажды дня три прожил у нас Витя Мануйлов, знакомый художник, ученик моего отца и сокурсник Щегловой. Вечерами засиживались допоздна, вспоминали всех, разъехавшихся и оставшихся в Ташкенте, друзей и знакомых…
Набрели и на нее.
— Верка-то? — воскликнул он и рукой махнул. — Ну, Верка в полной упаковке: живет на два дома, то в Кельне, то в Ташкенте; в Германии, говорит, ей не хватает энергетики света… На Западе чрезвычайно успешна: выставки, каталоги, альбомы… Вот повезло бабе с иностранным мужем, что ты скажешь… За кого бы мне замуж выйти?… — Он усмехнулся, поддел шпроту вилкой. И сразу спохватился: — Нет, я ничего не хочу сказать — по справедливости, она заслуживает. Она — ничего не попишешь — талантливая, Верка-то, уже в институте была на десять голов выше всех. Да дело не в этом, понимаешь… Я однажды на практике, на пятом курсе, видел, как она работает. Я просто обалдел! Слышь, старик, — Витя уже обращался не ко мне, а к моему мужу, который только и мог оценить — как там по-особенному работала художница. — Она последние мазки наносила пальцами, всеми десятью, как на органе играла, — сглаживала переходы, втирала один тон в другой… Впечатление было, что она создает их, свои картины, из какой-то особой живой глины, прямо лепит живое в полотне… С ума можно было сойти!
Витя задумался, вспоминая… Перестал закусывать. Но, когда Борис долил ему водки, встрепенулся, сказал: «За ваш дом, ребята!» и, опрокинув стопку, потянулся к салатнице с квашеной капустой. Я думала, что тема странной Щегловой исчерпана, но ошиблась. Видать, Мануйлова беспокоили и ее известность, и ее независимость, и ее неожиданное замужество… А может быть, он считал, что и меня должна интриговать эта фигура?
— Но, понимаешь, она ведь чокнутая, — Верка… — продолжал он. — Почти не продает своих картин, бзик такой… Редко-редко на какой-нибудь аукцион выставит, или с выставки одну продаст… И они за приличные башли идут, она ценится, понимаешь, потому что уже очень известна, и все знают, что картины держит при себе… Знаешь, кому недавно смилостивилась продать работу с выставки? Голландской королеве, да… Я ее видел недавно — Верку, не королеву… Все такая же, не меняется: ничего ее, кроме работы, не интересует, вечно погружена в себя и никого вокруг не видит… Я как раз после этой встречи вспоминал, как на первом курсе кто-то из ребят запер ее в анатомичке, так, ради хохмы… Думали, она там с ума сойдет — девчонка, одна среди… разных неприглядных, часто неукомплектованных незнакомцев… Когда открыли, она сидела со своим вечным черным блокнотом и зарисовывала половинку какого-то застарелого алкаша, жмурика, которого долгое время под мышки приволакивал и бросал на стол такой бородатый чокнутый парень, что там работал… Вот это вам Вера Щеглова во всей красе!
И все такая же верста коломенская, — непонятно, что в ней этот немецкий барон нашел… Ну, барон, тот — ладно, Верка для него — экзотика Азии… А я помню, как ее Ленька Волошин любил! Много лет, и так преданно, упорно… словом, как дай вам бог! Он же, когда она за барона вышла, чуть с собой не покончил! Я-то знаю, мы с ними по соседству на Кафанова жили… Маргарита Исаевна просто сама не своя была, боялась его одного на минуту оставить: как она Верку ненавидела! — цыганкой называла, ведьмой, — всю жизнь, говорила, та Лене испортила!.. Ну, ничего, не помер, — вон он, Ленька, как в Америке лихо пошел, притом, учти — исключительно благодаря своим золотым мозгам и его особенности — каждому встречному чем-нибудь помочь… — Витя удовлетворенно пристукнул ладонью по столу, как бы в подтверждение своим словам. И, вспомнив что-то… помедлил и добавил:
— Между прочим, — знаешь, что он, Ленька, сделал первым делом, когда не то что разбогател там, а просто немного денег свободных появилось? Издал такую тетрадку рисунков Щегловой, которые она окурком по рассеянности черкала, а он много лет за ней подбирал… Да… Так и назвал: «Окурочная тетрадь»…
* * *…Году в восемьдесят девятом, проезжая мимо выставочного зала на Крымском мосту, я успела прочитать на огромной афише знакомое имя. На открытие персональной выставки Веры Щегловой я попасть тогда не смогла, но дня через три мы все-таки выбрались с мужем.
У нее немного поменялась палитра — стала ярче, неукротимей, контрастней, словно климат Германии, где в то время она жила месяцами, требовал дополнительного тепла и огня, — но в темах, в образах, в композициях картин — по-прежнему поражали цельность, сила и совершенно отстраненный взгляд на мир, словно эти картины были писаны пришельцем с другой планеты, пораженным и даже уязвленным всем, на что падал его инаковидящий взгляд.
А перед триптихом «Житие святого дяди Миши — бедоносца» мы простояли минут двадцать: я — по-простому, рассматривая содержание, где триединый дядя Миша — беспризорник — лагерник — алкаш, скорчившись и укрывая голову руками, в солнечной лавине воспаряет над чинарами Сквера Революции; Борис — оценивая, как здорово и ритмично распределены какие-то там живописные акценты по всем трем полотнам…
* * *Но это были уже годы, когда мой Ташкент накренился, как корабль, с огромной пробоиной в боку… и стал медленно и неуклонно погружаться в воды океана времен…
Постепенно разъезжались его пассажиры — на утлых лодчонках, на шлюпках, на досках они пустились в страшный путь по суровым волнам — и многие достигли крутых берегов, по которым еще предстояло вскарабкаться на ровную, пригодную для жизни площадку… Хотя были и такие, кто не выдерживал и шел ко дну, или падал со скал…