Лоренс Даррел - Горькие лимоны
Издалека, окруженная невысокой белой стеной, мечеть была похожа на чайку, присевшую передохнуть на крутой морской волне, а полуостров позади нее — прихотливое нагромождение изрезанных и изломанных морем белых скал — отражал яркий солнечный свет, как зеркало. Я заметил подле мечети крохотное черное пятнышко: ходжа, похожий на муравья, пересекал сплошную белую поверхность, и следом за ним, низведенная расстоянием до размеров булавочной головки, семенила кошка. Они шли к источнику. Тот берег был чист, незамысловат и ясен, как теорема Эвклида. А маленькая часовня в память о семи забытых не то полководцах, не то святых (мнения насчет того, кто они были такие и чем прославились, противоречили друг другу), приросшая к белому мысу, белизна известки и гипса как продолжение природной белой скалы, сияла, словно добела отмытая зимним морем кость. Место невообразимое: будто некое животное или непостижимых размеров титан заглотил, переварил и вывалил наружу гору морских раковин, и та слежалась в огромный известковый утес, который и вытянулся в море, источился до остроты опасной бритвы и оброс косматой гривой водорослей, вздымающейся и опадающей при каждом вздохе моря. Или какой-нибудь страшно занятой бог, присевший передохнуть и отвлечься, выточил его лобзиком или вырезал для забавы ножом.
Однако природная щедрость обильного ключами известняка проявлялась на каждом здешнем мысе, укрывая его плотным покровом плодородной почвы, так что не далее чем в сотне ярдов от бесплодной полосы прибоя можно было встретить поля молодой пшеницы. Вот, к примеру, новый дом Мари — пшеничное поле заканчивалось прямо у ее заднего крыльца, но фасад при этом выходил на омываемый морскими волнами пустынный каменистый пляж.
Еще не подведенный под крышу дом — большие комнаты с окнами на море, в них будет так прохладно и просторно — был пуст. Рабочие сегодня ушли пораньше, оставив там и сям груды извести и песку, и белого пиленого камня, предназначенного для кладки верхней части стен. Янис копался в дальней части поля. Он вскрикнул и неловко, как-то по-верблюжьи, побежал в нашу сторону, прямиком через пашню, торопясь открыть нам калитку в бамбуковом заборе, за которым расположилось несколько маленьких временных построек — пристанище Мари на время строительства "Фортуны".
— Благослови вас бог! — Он был нам страшно рад, жал нам руки и улыбался бесформенной и беззубой, как у устрицы, улыбкой. Я представил своего спутника и объяснил, что мы приехали взглянуть на то, как тут рассажены деревья, и он обрадовался пуще прежнего. Он приседал, подскакивал, как обезьяна на цепочке, ему страшно не терпелось доставить нам как можно больше радости.
Но сперва нужно было соблюсти — и неукоснительно — ритуал гостеприимства. Он отпер калитку и провел нас в маленькую крытую галерею с какими-то фантастическими пальмами, где переговаривалась между собой вполголоса парочка павлинов, и, расставив стулья, налил нам по стакану шербета — в греческом названии которого до сих пор слышен отзвук имени Афродиты: "афрос" или, попросту, "пена". Мы выпили шербет, потом состоялся положенный обмен любезностями, а потом я сказал Паносу, что пойду искупаюсь, пока он будет проводить инспекцию.
— Я знаю, что вода холодная, — сказал я, — но через несколько дней мне уезжать. Не лишай меня этой радости.
Панос усмехнулся.
— Так радости или пытки?
— А одно без другого бывает?
— Хорошо сказал.
Грек не в силах устоять против афоризма; одна лишь форма уже заставляет его уверовать в истинность высказывания, даже если по сути оно ложно.
— Хорошо сказал, — повторил он. — Ну что ж, а я тогда отправлюсь с Янисом.
Старик опять вскочил и поклонился.
— С радостью. С радостью.
Когда они ушли смотреть свои деревья, я немного помедлил на тихой террасе, наслаждаясь отдаленным гулом моря с наветренной стороны и думая о том, какое же славное это будет место, "Фортуна", когда уйдет политика и унесет с собой свои порождения — жестокость и неотвязное чувство тревоги. Янис открыл те комнаты, в которых жила Мари, и я без всякой задней мысли зашел внутрь, подивился тому, как быстро покрылись пылью книжные полки, и окинул взглядом знакомые сокровища, которые в один прекрасный день займут свои места в особняке: испанский сундук, мавританскую решетку, индийские картинки и всякие безделушки, египетские и турецкие светильники и наваленные повсюду книги, преданные наперсники одиночества, не вынужденного, но желанного. Зеркальце и гребень с Бали, терракотовая фигурка из Танагры, железная статуэтка Кришны, нарисованная гуашью мандала — все эти вещи умудрились как-то зацепиться за подол Мари во время ее очередного стремительного кругосветного турне и собрались здесь, чтобы обрести покой в прохладных комнатах ее будущего дома. Те самые вещи, которые писатель повсюду таскает с собой, как талисманы, как напоминания о пережитом и забытом, о том, что в один прекрасный день он может воскресить и облечь в слова. Эта вот танцовщица с Бали стоит на страже прошлого столь же чутко, как морская раковина, когда ее приложишь к уху… С моря пришел ветерок и тронул занавески на окнах, напомнив мне о том, что я пообещал себе принять морскую ванну.
Следуя обычной манере Мари, я взял с полки книгу, хотя и знал, что читать не стану, затем извлек взятые с собою плавки. Дорога к ее частному пляжу вела через маленький естественный амфитеатр к стоявшей у самого моря длинной каменной стене — вдоль нее тянулись сплошные заросли мимозы, из-за которой вся эта высаженная для защиты от ветра лесополоса выглядела взъерошенной и нечесаной. Здесь стояла маленькая бамбуковая хижина, служившая разом и кабинкой для переодевания, и летней спальней. На бамбуковом лежаке дремала ящерица, похожая на греческого политика, прикорнувшего в ожидании открытия сессии. Пока я раздевался, на глаза мне попались пустая бутылка из-под кьянти, красный веер и пара пиал из бутылочной тыквы — свидетели счастливых, щедрых на радость вечеров два года назад; на табурете из пальмового спила лежали полосатое полотенце и "пингвиновская" история архитектуры, вся в трещинках и пятнах от соленой морской влаги. За ними встали имена: Пирс и Данте — отчетливей, чем если бы я проговорил их вслух. Пустая бутылка из под рислинга с масляным осадком на донышке сказала мне: Падди Ли Фермор (мы сидели здесь, пережидая оглушительную, свалившуюся на нас невесть откуда грозу, пили вино и натирали кожу маслом, чтобы не обгореть на солнце, которое обязательно возьмется за нас после грозы; дождь тем временем разносил в щепки крытую бамбуковыми планками крышу, а Падди пел протяжные, с переливами песни критских горцев, отмечая окончание каждого куплета глотком кьянти). Висит на гвоздике "бутылочка для слез"… И тут я спугнул ящерицу, которая удрала с лежанки и мигом оказалась на крыше.