Александр Терехов - Это невыносимо светлое будущее
– У твоих там пасека? Мед – это клево, – понял наконец зёма, держа в перекрестье своих плутоватых глазок цвета фиалки заляпанную издержками весеннего таяния задницу генеральской «волжанки», показывающей нашей колеснице путь на Голгофу.
– Актер, слышь. – Зёма посерьезнел. Глаза его безупречно округлились, а голос был тих и вкрадчив. – А… а с бабами на сцене взаправду целуются? Или так себе?
«Волга» завернула во двор кирпичной девятиэтажки и тормознула. Мы – соответственно. Зёма вывалился из кабины и вопросительно сдвинул на затылок шапку.
Генерал, ссутулясь от ветра, кисло глянул в нашу сторону и махнул рукой. Зёма неторопливо распахнул дверцу.
– Покурим? Велено обождать.
– Покурим.
Солнце лупит лучами зачерневшие сугробы, выжигая серые плешинки асфальта, и огромный парус синевы с белыми заплатами облаков нависает над крышами и черными деревьями, залепляя уши живому и мертвому ватой тишины, и лишь пригоршни птичьих стаек слабо вскрикивают, словно поскрипывает мачта под ветром. Рубит солнечная мельница мешки тоски, собранные за зиму, гложет сладкой пыткой – засмотришься так и бросишься шагать в весну, упадешь на колени, звеня подтаявшими льдинками, и крикнешь сердцем из самой глуби: «Что? Что тебе надо, весна?» И вся весна будет улыбаться и плакать в ответ, огромной рекой, унося тебя, врачуя сердечную боль непрочным бинтом жестокой тишины, – весна, подлая тварь и добрая мать… и сердце ноет, как дерево в натужном порыве по ночам, что выросло меж двух заборных досок. И добрая рука срубит потом на дрова, и не будет тогда ничего, ничего, ничего.
– Так хрен ли ты такой млявый, не прошибу? – сказал зёма сурово, оглядев скончавшийся «бычок».
Пыжиков, пройдя пару шагов по звенящей наледи, обернулся:
– Вам не понять. – Еще шаг – и через плечо: – Не понять.
Зёму как обухом погладили – он минут десять глотал слюну.
– Объясняю еще раз, – осветил я ситуацию. – Для бронепоезда. Дубовый ты, зёма. Так надо понимать.
Зёма начал глотать воздух.
Пыжиков неприятно сощурился.
– Нет, не так. Мы – разные. Просто разные. Как береза и сосна.
– Ну да, береза и сосна, – понимал все с полуслова зёма. – А я дуб, значит.
– Да не-ет – вы и это не поняли. Все не объяснишь. Да и вообще – что-то даже себе не объяснишь.
Весна – все-таки весна. Пыжиков откровенничал первый раз.
– Вот вы поймете меня, – горячо зашептал Пыжиков, напряженно качаясь против нас, пытаясь обозначить и мое участие в беседе, но я по привычке держался поодаль, – нет, не во всякой воде надо купаться, всего лучше так: стал по коленочки – и думай, как хочешь – в воде я стою или на бережку?
– Все зло, когда не понимают, а додумывают друг за друга. А кто понял – молчит. Вон Курицын, он же понимает, но в армии у него сломали что-то внутри, он и…
Это уже про меня.
– Гы… а вешался ты тоже от этого, хлоп тать? – Вот так я ему.
Зёму это вернуло к мыслительной деятельности.
– Служба замарала? – нашел он свое место в беседе. – А я, хоть и дубовый, а вешаться не бегал – служу, как полагается, мля… – И добавил: – Интеллигент. От слова «телега»!
Стало как-то неловко. Сырая все-таки весна.
Пыжиков съежился.
Мысль о смерти – она как крыса: живет где-то под полом, скребется чуть-чуть, когда совсем тихо. Походишь, поскрипишь половицами – все в порядке, тихо. Задумаешься, забудешься, а поднял голову – вон она скользит через комнату серой волной с розовыми нежными лапками и черной сосулькой голого хвоста…
– Это тоже не объяснишь, – только и сказал тихо Пыжиков и опустил лицо, зябко задрав дрожащие плечи.
– А знаешь, Курицын, почему я сильнее тебя? Вешался… Вешался оттого, что не сломали. У меня душа осталась. Хоть от вас и не отличаюсь, – напряженно засмеялся он и клюнул сапогом кочку. – Я думаю. Я постоянно думаю – вот так. И я прорвусь – вот посмотришь. Главное – вроде как все, а внутри собой остаться. Понял? – И он улыбнулся, как улыбаются дети сквозь только что пролитые слезы.
– Угу, – сказал я. – Спи спокойно, сынок, спи спокойно.
Из подъезда вырулил Седов в кителе нараспашку и толстая тетка в белом халатике. Седов неловко поманил к себе зёму, а тот зарысил к нему, подобрав полы шинели.
Зёму забрали в армию после ПТУ. Нести свет в души подрастающего поколения он надумал уже тут.
А вот сейчас мы будем таскать мебель. Паршиво на душе что-то. Чуть-чуть. Как будто сильно пожрал перед работой. Или увидал любовь свою под руку с красивым здоровым мужиком. Будто отбегал огромный день по зеленой траве детского сада, напевая и радуясь, лег в кроватку под сказку, а проснулся – волосы седы.
Это все весна.
– Э-э, солдаты… шагом марш сюды! – неожиданно тонко, по-петушиному, вскричал генерал.
Пыжиков по-собачьи подобрался, прижал локти к животу и затрусил к подъезду, я – за ним. Зёма ошеломленно улыбался и послушно тянул шею к генералу, успевая коситься на врачихину грудь, пышно выпирающую сквозь вырез халатика.
Генерал старательно бодрился при врачихе и даже наскреб сил, чтобы нахмурить взор, отчего стал похож на бухого мужика, доказывающего жене, что не знает, куда исчез червонец из шкафа.
– Значить… эта, сынок, ты – откинь борт, – манипулировал генерал трясущейся рукой, имея в виду приосанившегося зёму, который уже пялился на врачихины коленки, а она отвлеченно морщила ярко накрашенный рот. – Доски у тебя есть? Мы ее как по настилу, ага?
– Да не надо досок, товарищ генерал, – певуче протянула врачиха, переступая короткими сапожками. – Они ребята здоровые – так поднимут.
Зёма при этом улыбнулся, как идиот.
– Ну, тогда не надо, – согласился генерал. – Тогда, сынок, подгоняй задом прям к подъезду. Прям вплотную. Близко-близко, ага? – говорил он, раздраженно оглядывая пустынный двор, и неожиданно заорал: – Понял, сынок?!
Зёма вздрогнул с испуга и метнулся, как рысь, в кабину, бормоча что-то про лысый череп.
– А вы – за мной! – рявкнул генерал, и мы шагнули за ним, чуть не сбив с ног врачиху, оцепеневшую от величия проявленной командным составом воли.
Генерал первым шагнул в лифт и прижался к пыльной стенке, сцепив на пузе руки; мы с Пыжиковым истуканами замерли по бокам, пухленькая врачиха втиснулась последней, втащив с собой запах помады и духов.
В лифте генерал закрутил головой, смущенный своей незначительностью, стал еще старше и жалче, никчемно повторял: «Да вот…» – и тоскливо глядел, как гаснут и загораются цифры этажей. Я внимательно изучал острый кадык Пыжикова. Тот, как подлинный интеллигент, смотрел прямо перед собой и никуда одновременно. Лифт был маленький – пианино не влезет. Это печально.
– Давай! – мотнул рукой генерал, и мы завалились в квартиру с красными обоями и негромким медицинским запахом. Генерал сразу проперся в комнату, забубнил там: бу-бу-бу, – и оттуда вылезла седая аккуратная мадам с жидким хвостиком на голове и напряженно сжатыми губами. Она отклячила толстоватый зад в вельветовых штанах и принялась расстилать дорожку из газет по направлению в комнату, без особого восторга наблюдая лужу, натекшую с моих сапог. Пыжиков, козел, ноги вытер.
– Толя, – утомленно позвала она, закончив. – Ну все?
– Воины, сюда! – призвал генерал.
Вежливый Пыжиков первым осторожно прошелся по газетам, уважительно балансируя на краях сапог. Я протопал за ним с таким вывертом каблуков, что, кроме смятых газет, за мной должна была еще остаться дорожка вырванного паркета – мадам смотрела себе на нос, подняв брови.
Пыжиков замер поперек прохода, и я не стал тянуться через его плечо, а смело уперся рукой в обои, к большому неудовольствию мадам, и заковырялся пальцем в носу, критично осматривая добытый материал.
– Анна, – позвал генерал. И мадам, дрожаще прикрыв глаза, отстранила меня к стенке, протолкнув Пыжикова в комнату, и я, наконец, свалив шапку на затылок, оглядел фронт работ.
На полу лежали зеленые носилки, как пить дать из нашего медпункта, – на них размещалась худая бабулька в черном пиджаке и белой кофте с кружевным воротником, опенявшем тонкую шею. Волосы у бабульки были совсем седые и кудряшками зачесаны в две неравные стороны, как на старых фотографиях. Она лежала спокойненько, уложив граблистые ручки на байковое одеяло. Генерал натягивал шинель у нее в головах, врачиха с натугой закрывала небольшой чемоданчик с книгами.
Пианино в комнате не было – я ободрился.
– До свидания, мама, – проскрипела мадам и наклонилась к бабульке, которая раздвинула уголки морщинистых щек – заулыбалась.
Мадам разогнулась, поправила ножкой завернувшуюся газету и глянула на генерала, тронув шальную прядь, перечеркнувшую лоб.
– Ну, – сказал генерал, и все посмотрели на нас.
Бабулька сразу закрыла глаза, растопыренными кленовыми листиками ладошек прижав к себе одеяло, а врачиха покачала чемоданчик на весу: не гремит ли что? Ничего не гремело.