Паскаль Мерсье - Ночной поезд на Лиссабон
«Нет! — закричала мама. — Нет!»
Думаю, он ее даже не слышал. Он сел на Адриану верхом и посмотрел ей в глаза.
«Я должен это сделать, терпи, — сказал он ровным голосом, и сегодня еще меня изумляет его спокойствие. — Иначе ты умрешь. Убери руки. Доверься мне».
Адриана убрала руки с шеи. Он указательным пальцем нащупал зазор между щитовидным и перстневидным хрящами и наставил туда острие ножа. Глубоко вдохнув и на мгновение прикрыв глаза, он сделал надрез.
Я была занята тем, что держала, как в тисках, голову Адрианы, поэтому не видела, как брызнула кровь. Заметила ее только потом, на его рубашке. Адриана как-то разом осела. То, что Амадеу нашел путь к трахее, было слышно по свистящему звуку, с которым воздух всасывался через новое отверстие. Я открыла глаза и с ужасом смотрела, как Амадеу поворачивает нож в ране, выглядело это как чудовищно жестокий акт насилия. И только позже я сообразила, что так он удерживает открытым канал для доступа воздуха. Свободной рукой Амадеу достал из нагрудного кармана шариковую ручку, зажал в зубах и, открутив верхний колпачок, выкинул стержень. Пустую трубку он ввел нижним концом в рану как канюлю. Он осторожно вынул лезвие, крепко удерживая ручку. Дыхание Адрианы было прерывистым и свистящим, но она жила, и постепенно краска удушья сошла с ее лица.
«Скорую!» — приказал Амадеу.
Папа стряхнул оцепенение и пошел к телефону. Мы отнесли Адриану, из горла которой торчала ручка, на диван. Амадеу погладил ее по голове.
«Иначе было нельзя», — сказал он.
Врач, приехавший через несколько минут, положил Амадеу руку на плечо. «Времени было в обрез, — изумленно покачал он головой. — Какое самообладание! Какая дерзновенность! В вашем возрасте!»
Когда «скорая помощь» увезла Адриану, Амадеу в забрызганной кровью рубашке сел на свое место за столом. Никто не проронил ни слова. Думаю, для него это было самое страшное, что никто ничего не говорил. Врач подтвердил, что он сделал все правильно и спас Адриане жизнь. И тем не менее, сейчас все молчали, и тишина, наполнившая столовую, несла в себе ужас от его хладнокровия. «Та тишина делала из меня палача на бойне», — сказал он мне много позже, в тот единственный раз, когда мы заговорили об этом.
От того, что мы все оставили его в совершенном одиночестве, он так никогда и не смог оправиться, и его отношение к семье изменилось раз и навсегда. Он стал реже приезжать домой, а потом вовсе наносил только визиты вежливости.
Внезапно тишина взорвалась, Амадеу забила дрожь, он закрыл лицо руками. И сегодня я слышу его плач без слез, от которого содрогалось все тело. И тут тоже никто не пришел ему на помощь. Я погладила его по плечу, но этого было слишком мало — ему требовалось нечто иное, чем робкое сочувствие восьмилетней сестренки.
То, что он не получил этого, было последней каплей. Он вскочил как ужаленный, бросился наверх в свою комнату, вернулся с учебником по медицине и с такой силой хлопнул им по столу, что подскочили ножи и вилки, а бокалы зазвенели. «Вот! — сорвался он на крик, — вот здесь написано! Кониотомия называется это хирургическое вмешательство! Что вы пялитесь так на меня? Это вы сидели как истуканы! Если бы меня здесь не было, мы бы вынесли ее в гробу!»
Адриану прооперировали, и она еще две недели лежала в больнице. Амадеу приходил к ней каждый день, всегда один, он не хотел навещать ее вместе с нами. Адриана прониклась к нему благодарностью, больше похожей на религиозное благоговение. С забинтованным горлом, бледная, она лежала в подушках и раз от разу заново переживала ту драматическую сцену. Как-то я зашла к ней одна, и она заговорила об этом: «Перед тем как он нанес удар, кедры за окнами сделались красными, кроваво-красными, а потом я потеряла сознание».
Из больницы она вышла в полном убеждении, что должна посвятить свою жизнь брату, который ее спас. Амадеу было не по себе от ее жертвенности, он испробовал все, чтобы отговорить ее от этой навязчивой идеи. На какое-то время даже казалось, что удалось, это когда она встретила того француза, который влюбился в нее без памяти, и страшные события вроде бы стали бледнеть. Но эта любовь разбилась в тот самый момент, когда она забеременела. И снова Амадеу пришел на помощь, чтобы она выкарабкалась после неудачной операции. Ради этого он прервал путешествие с Фатимой и до срока вернулся из Англии. После гимназии Адриана окончила школу медсестер, и, когда тремя годами позже он открыл голубую практику, было естественно, что она стала ему ассистировать. Фатима не позволила ей жить с ними. Когда ей надо было уходить домой, часто разыгрывались неприятные сцены. После смерти Фатимы не прошло и недели, как она переехала. Амадеу тогда был совершенно убит и не мог сопротивляться. Адриана получила, что хотела.
35— Иногда мне кажется, что дух Амадеу — это прежде всего язык, — сказала Мелоди под конец разговора. — Что его душа была соткана из слов, такого я больше ни за кем не замечала.
Грегориус показал ей строки об аневризме. Мелоди тоже ничего об этом не знала.
— Но вот сейчас я вспоминаю, что кое-что было. Он вздрагивал, если кто-то употреблял слова вроде «истекает», «на исходе», «преходящий» или «быстротечный», особенно же его выводили из равновесия «correr»[95] и «passar».[96] Он вообще был человеком, который так горячо реагировал на слова, будто они важнее самих действий и понятий. Если кто хочет понять моего брата, то это самое важное, что ему надо знать. Он говорил о диктатуре неверных и свободе правильных слов, о невидимой темнице языкового китча и свете поэзии. Он был одержим языком, зачарован им, фальшивое слово было ему страшнее ножа в сердце. И вдруг эта бурная реакция на слова, выражающие понятие быстротечности и бренности. Как-то после одного из его визитов, когда проявился этот его новый страх, мы с мужем полночи гадали о его причинах. «Только не эти слова, только не эти!» — воскликнул тогда он.
Расспросить его мы не отважились. Мой брат, он мог воспламеняться, как вулкан.
Грегориус сел в кресло в салоне Силвейры и взялся за тексты Праду, который дала ему с собой Мелоди.
«Он панически боялся, что эти записи могут попасть не в те руки, — сказала она. — Он даже подумывал их уничтожить. Но потом дал мне на сохранение. Конверт я должна была открыть только после его смерти. У меня словно пелена с глаз упала».
Праду написал это зимой после смерти матери, а Мелоди отдал весной незадолго до смерти Фатимы: три блока текстов на отдельных листах и разными чернилами. Хотя вместе они составляли посмертное письмо к матери, обращения не было. Вместо него стоял заголовок, как у большинства эссе в книге.