Анна Берсенева - Ответный темперамент
Когда Герман перешел в последний класс, умер отец. Отношение к Тимофею Богадисту сложилось в деревне давно, поэтому его смерть не вызвала у людей ни скорби, ни сочувствия. Все восприняли ее с такой же крестьянской практичностью, с какой восприняли бы смерть, например, дворовой собаки: жалко, что Шарик помер, все ж живое существо, однако не велика потеря.
О равнодушии к смерти отца никто, конечно, не говорил прямо, но Герман чувствовал это равнодушие ясно и так же ясно чувствовал в своей душе жалость к отцу, к его так бессмысленно прошедшей и ушедшей жизни. Всю ночь, пока отец лежал мертвый в хате и пономарь, которого мама позвала из церкви, читал у его гроба какие-то непонятные слова, – всю эту ночь билось у Германа в сердце мучительное чувство: скорби, жалости, своей непонятной вины…
– Может, и все бы у папки нашего по-другому вышло, – вздохнув, сказала мама, когда кончились незатейливые и недолгие поминки. – Если б не сослали их.
– Кого если б не сослали? – не понял Герман.
– Да родителей его. Семья у них большая была, работящая. Такие в те времена кулаками считались. Да и теперь… Не любят люди, если кто получше других живет. Тут уж работай, не работай, людям все равно. Зависть ума лишает. Ну вот, родителей папки твоего заарестовали, братьев старших тоже – так и сгинули они. Расстреляли их, видать, тогда-то не особо разбирались, что к чему. А он малой был, и забыли про него, что ли. Из дома-то, конечно, выгнали, а в деревне он все ж остался. Побирался, людям по хозяйству помогал за кусок хлеба, а что там парнишка маленький помочь может, да и хлеба лишнего ни у кого не было… Кое-как подрос, а там война – в колхоз пошел работать. Так-то он парень был хороший, душа у него добрая была, разве ж я пошла бы за злыдня-то? А в нутре у него, я думаю, с самого детства и надломилось. То, что снутри человека держит. Ну, что ж теперь, Царство ему Небесное, вечный покой…
Это мамино сообщение ошеломило Германа. Отец, только что похороненный, предстал перед ним совсем в ином свете, и он наконец понял, отчего чувствовал перед ним вину, для которой не было вроде никаких оснований: оттого, что ничего не знал о нем и не интересовался знать, и поэтому отцовская жизнь так и осталась для него непонятна – трагическая, оказалось, жизнь… И в дальние страны отца вряд ли пустили бы, это Герман уже смутно понимал, хотя еще не мог объяснить себе, почему. Причина этого стала ему понятна гораздо позже, уже в Москве, после многих книг, которые он там прочитал и которые ошеломили его настолько, что он долго потом не понимал, как же можно жить после всего, что он узнал про свою страну.
Конечно, отец мог бы и не спиться, несмотря ни на что. Или не мог бы?.. С ним, с прошедшим по отдаленному краю жизни и бесконечно все же родным человеком, связалось у Германа ощущение сложности мира. Это ощущение вошло в него в ранней юности, с отцовской смертью, и вошло так глубоко, что легло тяжелым, но неизбежным грузом на самые прочные, самые простые основы, на которых неколебимо держалась вся его жизнь.
Глава 6
Непонятно, почему он вдруг стал об этом думать и почему думал все время, пока летел в Екатеринбург, и когда возвращался обратно в Москву, то думал снова.
В Екатеринбурге, правда, Герман обо всем отвлеченном забыл. Кроме того, что открывал филиал своей клиники, он еще участвовал в международной конференции ветеринарных врачей, которая проводилась ежегодно в разных городах. Ну и думал, понятно, не о том, как в детстве принимал роды у коровы, а, например, о пропедевтике в кардиологии мелких домашних животных – на эту тему были интереснейшие доклады двух практикующих врачей из США и из Ростова, а также одного профессора из Бельгии.
Герман гордился этой конференцией, которая десять лет назад началась по его инициативе и теперь проходила при его деятельном организаторском участии. Он знал, как дорога возможность свободно общаться с коллегами, жить внутри своего профессионального сообщества, то есть все время находиться в тонусе, к чему-то стремиться. Он знал это, потому что помнил, какая тоска, да что там тоска, ужас какой охватил его в Моршанске, когда он вдруг понял, что безнадежно отстал от всего, чем живет большой профессиональный мир, и, значит, увяз на глухой обочине жизни… Он, конечно, ни в чем себе тогда не клялся – Герман терпеть не мог всевозможных патетических заявлений, даже мысленных, – но твердо решил, что с ним такого никогда больше происходить не будет. Ну, а теперь он по возможности делал все, чтобы подобное не происходило и с другими.
В общем, в Екатеринбурге ему было о чем думать.
Но в самолете по дороге в Москву отвлеченные мысли пришли к нему снова. К нему вообще в последнее время приходило много отвлеченных мыслей, и он даже терялся, не зная, что с ними делать. У Германа были умные коллеги, были и приятели, и узкий круг друзей, но он почему-то не представлял, что стал бы делиться с кем-либо из них этими странными своими мыслями.
Ну как он завел бы, например, разговор о том, что идеалы всегда соответствуют силе? Герман выловил эту мысль из какой-то книги – главное, забыл ведь даже, из какой! – и она его почему-то беспокоила, хотя вроде бы не имела к его жизни никакого отношения. К жизни любого из окружающих его людей она не имела отношения тоже, и он так и держал ее в себе, не понимая, согласиться с ней надо или отвергнуть ее, и это приводило его в некоторую растерянность. Очень странно!
Самолет приземлился в Домодедове; Герман включил телефон. И сразу же посыпались сообщения о звонках, поступавших с одного и того же номера, и, перебивая сообщения, раздался уже и очередной с этого номера звонок.
– Гера! – услышал он. – Только ты можешь меня спасти!
Он не в первое мгновенье узнал голос, и ему почему-то представилось, что звонит кошка. Хорошо еще, вслух не успел это ляпнуть! Голос он узнал ровно через пять секунд.
– Что случилось, Эвелина? – спросил Герман.
Спросил, впрочем, без особой тревоги: Эвелина всегда любила яркие преувеличения. Это ему в ней и нравилось, вернее, в том числе и это: с Эвелиной он в свое время прошел все стадии отношений с тем типом женщин, которых принято называть роковыми, инфернальницами. Притом довольно безболезненно, по собственному ощущению, прошел и был ей за это даже признателен. Ее номера, впрочем, уже не было в его записной книжке.
– Герман, она умирает! – воскликнула Эвелина.
– Кто?
– Найда!
– Кто такая Найда?
– Ну да, ты же не знаешь, это уже после тебя… Моя собака!
– Ты собаку завела? – изумился Герман. – С чего вдруг?
Все, что он знал об Эвелине, не позволяло даже предположить, чтобы она могла завести собаку. Эвелина любила себя так самозабвенно, что ей даже любовь любовников нужна была, кажется, только ради спортивного интереса, а уж собачья любовь не нужна была точно. Не говоря про заботы о ком бы то ни было, кроме себя, – таковых она просто не могла себе представить.