Роберто Арльт - Злая игрушка. Колдовская любовь. Рассказы
В конце концов я послал к черту решительно все.
Жизнь коротка. Человек, потративший всю свою молодость на марание презренных бумажонок, выглядит поразительно смешным. Каким бы оптимистом он ни был, следовало признать, что литература не переделает род людской. И хоть подобные рассуждения, несмотря на всю их справедливость, не отвечали моим самым сокровенным душевным порывам, что я мог поделать? Наконец однажды я поверил, что сумел раскрыть загадку, отчего «священный огонь», который я ношу в себе, никак не может вспыхнуть.
Я открыл, что становлюсь взыскательным.
Если я не пишу подобно некоторым борзописцам, плодовитым, как кролики, и известным под именем литературных трудяг, — это оттого, что я становлюсь взыскательным. Так-то. А правильно понятая взыскательность начинается со своего собственного дома. Ничего не писать просто так, ради публики; ничем не бросаться в глаза, не трудиться круглые сутки, денно и нощно, не засорять своей авторской подписью страницы газет. Все это недостойно уважающего себя писателя.
— Друзья, — высокопарно вещал я. — Друзья, нужно быть чуточку взыскательней к себе, хранить чистоту своей авторской подписи.
В то время, когда произносились эти слова, думаю, ни одна самая непорочная девушка не пеклась так о своем целомудрии, как я о чистоте своей авторской подписи.
Я удостоился чести основать в Буэнос-Айресе ложу Взыскательных. На художественных выставках, литературных собраниях, концертах и театральных премьерах, надуваясь спесью, я обсасывал одну и ту же мыслишку.
Видя себя в окружении внимавших мне людей, я заводил знакомую песню:
— Будем взыскательны, друзья. Кто же спасет искусство, если не мы?
Согласитесь со мной, будьте откровенны и согласитесь, что в моей мыслишке заключен удобный повод для строгих поучений, определенное достоинство честного человека, отвергающего нелепости тех, кто всегда готов разродиться какой-нибудь литературной поделкой. Человек, который при свете солнца и двухсотсвечовых ламп имеет смелость рассуждать о том, что надо быть взыскательным, и сам следует выдвинутому им принципу и не пишет ни единой строки из-за взыскательности к себе, не может быть ни педантом, ни лицемером.
Моя идея пустила корни и превратилась в доктрину. Многие кретины стали уважать мою духовную позицию; даже значительное число тех, кто не симпатизировал мне, совершенно неожиданно ощутили прилив дружеских чувств; сердечно пожимая мне руку и обещая свою неизменную поддержку, они подбадривали меня:
— Вы правы. Следует быть взыскательным. Каждый, кто невзыскателен к себе, не может быть взыскателен к другим.
И хотя это покажется невероятным, некоторые литераторы, готовившие к изданию свои шедевры, прервали эту многотрудную работу, заслышав клич:
— Долой борзописцев!
То была золотая пора для литературной серятины, великая эпоха рептильной литературы. В короткое время я оказался в окружении свиты юнцов, изобретательных, нахальных, ироничных.
Они прибывали из всевозможных, самых разных уголков. Один покинул конюшню, где убирал навоз, другой семинарию, где на своих подагрических ногах таскал туловище с огромными руками, бледными и холодными, как лед. Одни именовали себя католиками, другие ультра-националистами, — но все, без различия пола и цвета кожи, постоянно мусолили мою мысль и сходились на том, что необходимо срочно истребить вышеозначенного литературного трудягу, заставляющего стенать линотипы и ежегодно выбрасывающего на книжный рынок по две-три книги, которые невозможно читать, поскольку они противоречат всем законам грамматики и примитивны по своей композиции.
И те, кто не были взыскательны к себе и трудились от зари до зари, задрожали от страха.
Я объявил своим товарищам, что готовлю Эстетику Взыскательного на основе cocktail[40] из кубизма, фашизма, марксизма и теологии. У некоторых литературных дам эта новость вызвала такой восторг, что в результате у них обнаружили бешенство матки.
За несколько недель мы сделали наши принципы достоянием многих; мы излагали их за столиками кафе, в литературных салонах, и спустя год в соответствии с канонами нашей эстетики мы отыскали нескольких безвестных гениев. Смыв с них то немногое, что еще оставалось понятным и логичным, и припудрив слегка модернизмом, мы бросили их на съедение толпе.
Толпа сама по себе, это надо признать откровенно и во всеуслышание, нас никогда не интересовала. Я с гордостью говорю, что всегда презирал широкую публику; но поскольку толпу нужно просвещать и мы, боги, не можем постоянно находиться на небесах из-за нехватки кислорода, мы снизошли до того, чтобы заинтересоваться простыми смертными и поведать им о наших открытиях в мире прекрасного. Однако публика (этот вечный зверь) упорно не читала нас и игнорировала само наше существование. Газеты, где подвизались наши приятели, звонили во все колокола, и, хочешь не хочешь, жители этой аграрной страны вынуждены были узнать о том, что мы существуем.
Многие отцы семейства ужаснулись, услышав о наших замыслах, враждебных их привычному, добропорядочному образу мыслей; и хотя мы были ревностными католиками, сам архиепископ отлучил нас как еретиков и сеятелей смуты, обвинив нас в том, что мы опасны для каждого, кто слывет добрым христианином.
Мы, извините за выражение, плевать хотели на архиепископа и организовали бригаду для защиты чести и высокой миссии литературы, мы выпестовали своих squadrista[41] и bastonattore[42] писательской фаланги.
За нашим знаменем шли и его защищали юнцы, которые прекрасно боксировали, несмотря на то, что занимались всеми формами активной и пассивной педерастии; они были рады-радешеньки расквасить кому-нибудь нос, и меньше чем за год мы свели счеты со многими гениями, безвестными и общепризнанными.
Горе тому, кто пытался оказать нам сопротивление. Вокруг него немедленно образовывалась пустота. Хуже бы с ним не обошлись, даже если бы узнали, что он прокаженный.
Мы не доходили до крайностей и продолжали здороваться с таким субъектом, но действительно объединялись, чтобы вонзить в него бандерильи со всех сторон. Иногда бандерильей оказывалась пустая статейка, три строчки с упоминанием его недавно вышедшей в свет книги, а рядом с этими тремя бессодержательными строчками статья на две колонки о каком-нибудь мексиканском, филиппинском или эскимосском писателе. Или замалчивание, тот заговор молчания, когда нельзя найти кого-нибудь, кто был бы «в курсе дела», а самолюбивый автор чувствует себя при этом так, словно находится на отлогом берегу и прилив вот-вот поглотит его, а он не в силах защитить себя.
Мы обнаглели до того, что как-то поместили в нашем журнале объявление во всю страницу: «Отныне и впредь мы прекращаем всякие дискуссии. Мы будем отпускать разумные порции тумаков и пинков».
И вместе с тем какие чудовищные открытия мы сделали тогда же!
Мы выяснили, не оставив ни крупицы сомнения, что общепризнанные гении, почитаемые таланты были отпетыми трусами. Достаточно было припугнуть их скандалом, намекнуть на возможность критики, тут же, несмотря на то, что они ненавидели наших агрессивных молодчиков, они дружески улыбались нам, посещали наши сборища, расточая похвалы самого низкого пошиба и самую угодливую лесть.
И хотя наша деятельность сводилась к отрицанию, мы бесстрашно разоблачали плутни литературных гангстеров; мы показывали, как некий романист становится прихвостнем забияки-дуэлянта, поэт прислуживает очеркисту, а все вместе представляют собой шайку отъявленных мошенников; как они сверх всякой меры низкопоклонничают перед политиками и генералами, получая за свое доброхотное лизоблюдство соответствующее вознаграждение, что вызывает смех у наблюдателей со стороны. Что за нравы, господи, что за нравы!
Тогда-то я и покончил с теми немногими иллюзиями о человеческом достоинстве, которые еще оставались у меня. Мастерство никак не связано с личностью. Создатель прекрасных стихов чаще всего оказывается ходячей клоакой.
Подобный скепсис заразил нас всех, и в один прекрасный день мы расстались. Наша социальная спаянность отвергла все то, что может быть соединено сварными швами неудачи.
В конце концов мы уже устали наносить удары в пустоту. Одни из нас были по горло сыты другими и даже чуточку стыдились мелких подлостей, совершенных нами благодаря безнаказанности, которую дает сила. Человек под конец устает даже плевать в физиономию своим близким. Надо согласиться с тем, что мы их оскорбляли с самыми лучшими намерениями, но нельзя же вечно играть в благородство, и вот мы расстались. Прошло два года, может — больше.
Я с испугом осознал, что у меня нет ничего за душой, кроме преходящего скандала. Я все время выдавал векселя без обеспечения, иначе говоря, под то, что я обещал в пору моей блистательной юности. Мне не хотелось признать себя побежденным, и я сочинил несколько пустячков, не столько из-за желания написать их, сколько чтобы оправдать свою репутацию, которую трепали злые языки. Именно в этом я сразу же нашел для себя извинение, хотя не стану отрицать, что, повинуясь первому тщеславному порыву, счел гениальными подобные безделушки.